История и судьба

<p><font size=»3″ face=»Times New Roman»>История как судьба может быть прочувствована и продумана только судьбоносной историософией.

В чем состоит задача мыслителя, способного и желающего охватить свою эпоху пониманием и передать это понимание в слове? Может ли такая задача быть поставлена как рациональный выбор? Шпенглер, прекрасно понимая свои способности утверждает, прежде всего, для себя: «Мыслитель – это человек, который призван символически изобразить эпоху, как он ее видит и понимает. Он лишен какого-либо выбора. Он мыслит так, как ему должно мыслить, и истинным в конце концов является для него то, что родилось с ним как картина его мира. Он не изобретает ее, а открывает в самом себе. Он и сам дублирует себя ею, выразившей его в слове, оформившей смысл его личности как учение, неизменной для его жизни, ибо она идентична с его жизнь. Лишь эта символика – сосуд и выражение человеческой истории – оказывается необходимой. То, что возникает под эгидой философской научной работы, есть излишек попросту умножающий фонды специальной литературы».

Изобразить эпоху – это не публицистика текущих дел, это удержание в памяти и огромном разнообразии связей всей известной мыслителю информации о жизни его времени в связи со всеми прежними временами и их культурами – близкими и далекими, родными и чужими. Как писателю нужно помнить весь замысле романа, чтобы представить целостное произведение, так и мыслитель должен охватить свой предмет, невероятным напряжением ума и духа сконцентрировать в малом числе слов и понятий тот замысле Творца, которые он ощущает в себе.

Чтобы весь этот труд не стал самообманом и не обернулся грезами о несуществующем и небывалом, необходим взгляд на историю как на судьбу. Шпенглер опирается на слово «судьба» как на неопределимый и исходный термин. Он создает философию судьбы, обнаруживая ее в игре исторических сил и переливающихся красках культурных тенденций.

Философия судьбы – не наука. Это духовный труд. «Он содержит лишь одну сторону того, что предстоит моему взору, лишь один взгляд на историю, своего рода философию судьбы, к тому же еще и первую в своем роде. Она насквозь созерцательна и написана на языке, силящемся чувственно копировать предметы и отношения, а не заменять их понятийными рядами, и обращена она только к таким читателям, которые способны в равной мере переживать словесную звукопись и образы».

Конечно, Шпенглен не остался в стороне от своего времени и от терминологических новшеств, которые очерчивали его взгляд на историю. Без личного опыта жизни, без размышлений над текущими перед глазами процессами нечего и думать о проникновении в тайну многовековых исторических процессов. В конце концов, Шпенглер оказался современен не только для своего времени, но и через век спустя. Погружаясь в смысл истории, он оказался на самом переднем крае борьбы за будущее. Его исторический пессимизм оказался идейным оружием в руках исторических оптимистов. И если в Германии таких оптимистов после поражения фашизма осталось совсем немного, в постсоветской России их становится все больше.

«Кто занят дефинициями, тот не ведает судьбы». Это так только для сухих систематиков, которые за дефинициями перестают видеть живой процесс и ощущать принципиальную неполноту строгой теории. В особенности это ясно в науках об обществе и человеке. Дефиниции могут быть, но они никогда не исчерпывают предмета. Один и тот же предмет может иметь сотни дефиниций – в зависимости от контекста. И так только и можно обрисовать его судьбу.

Вразрез с мировоззренческими тенденциями своей эпохи Шпенглер стремился устранить из анализа истории естественнонаучную методологию, полагая, что последняя никак не может отражать органическую структуру истории, не может проникнуть в тайну судьбы. Причинность – не единственный метод науки. Шпенглер выдвигает принцип «физиогномики» истории, который опирается на метод научной аналогии. Но в наше время, когда наука постигла динамику сложных систем и сильно дестабилизированных систем, когда порядок и хаос в естественнонаучных представлениях перестали быть антиподами, мы можем преодолеть отчужденность шпенглеровской методологии от наук о природе, чьи законы незыблемы, но создают вовсе не детерминированный мир.

Есть ли у истории логика? То есть, исчислима ли история? Может ли она прогнозироваться, можно ли заполнить лакуны прежних эпох, от которых не осталось никаких свидетельств? Шпенглер, при всем новаторстве своего подхода, опирается на единственную возможность позитивного ответа на этот вопрос: на представление о циклах истории, на ключевые для каждой эпохи комплексы устроения жизни и формирования менатльности («постоянно возобновляемый гештальт») и на исторические аналогии («биографические праформы»).

Эпохи, обстоятельства и личности повторяются, — убежден Шпенглер. Плутарх превратил такую же убежденность в литературную форму, где история была изложена в виде набора нравственных уроков, проводящих параллели между различными эпохами, историческими и легендарными личностями. Шпенглер не разворачивал подробности замеченных им биографических праформ, но называл их. Тонкая прорисовка аналогий не была его заботой. Он видел общие черты, но даже не стремился их перечислить. В том числе и потому, что видел недостаточность «техники» — детальной проработки аналогий историками. Потому что историки не знают всеобъемлющей идеи, которую, собственно, и пытался представить Шпенглер.

Действительно, историческая наука, обслуживая современные запросы публики и власти, порой пользуется для описания прошлого не философскими категориями, а недавно возникшей терминологией. Именно поэтому возникают абсурдные определения, вроде тех, что определяют Христа «первым коммунистом», а общественные формы XXI века как «капитализм» и «социализм». Шпенглер с иронией пишет о «культе Брута» — «того миллионера и ростовщика Брута, который в качестве идеолога олигархический конституции и при одобрении патрицианского сената заколол поборника демократии».

Мир-как-история и мир-как-природа у Шпенглера оказываются принципиально различными. Потому что морфология истории, по Шпенглеру, имеет свою собственную природу: «Морфология механического и протяженного, наука, открывающая и систематизирующая законы природы и казуальные отношения, называется систематикой. Морфология органического, истории и жизни, всего того, что несет в себе направление и судьбу, называется физиогномикой».

Такой подход оправдывается разделением единого мира на природу и историю. Очевидно, что природа отделена от человека своими законами, а историю он творит сам. В мире-природе исследуются причинно-следственные связи, в мире-истории – морфологические и хронологические аналогии. Морфология позволяет понять допустимость аналогии, хронология исследует линии судьбы, общие в разных культурах. Исторические законы органичны, а потому элементами анализа в них служат образы и символы. Тем самым, ключевым направлением исторического анализа становится мифология и культурология, а в период перехода к цивилизации – политическая мифология.

Методология Шпенглера требует отделения органического восприятия мира от механического, совокупности гештальтов от совокупности законов, образа и символа от формулы и системы, однократного от постоянного, упорядоченной фантазии от разлагающего форму анализа, хронологическое (историческое) исчисление от математического (числа).

Символизм истории не может иметь ничего общего с рассудочной причинностью, свойственной естествознанию. Это представление Шпенглера разрывает единство творчества, объединяющего культуру и науку. Рассматривая фигуру Леонардо, Шпенглер как бы опровергает сам себя. Ему недостает знания о духовных порывах естествоиспытателей и теоретиков естествознания. По той причине, что до ХХ века вообще трудно было переступить через механицизм науки, казалось бы, чуждый культурному творчеству. В ХХ веке мы знаем совершенно иное – включенность науки в политические процессы, раскрытие психологии научного творчества, символизм научных терминов, размытость границ и неустойчивость определяемых ими объектов.

Историк обречен на «небрежность» толкований в сравнении с физиком или математиком. Потому что причинность в истории это и есть единственно возможное толкование. Но оно не может быть обосновано фактами. Оно требует теории. Но если в физике и математике теория может быть построена на основе ограниченного числа аксиом, то исторические «аксиомы» — это вся событийная фактура, включая события интеллектуальные и духовные. Любая локализация может быть представлена как вкусовщина, любой исторической теории может быть противопоставлена противоположная. За прогноз, основанный на предсказанных тенденциях, историки не отвечают, а математики и физики – в полной мере в своих областях испытывают порицание за ошибки в теориях, которые опровергаются экспериментом.

Историю и философию никогда не сравнить с науками, где возможно точное знание, однозначные определения и четкие причинно-следственные связи. История как судьба может быть прочувствована и продумана только судьбоносной историософией. Наука-как-судьба может символизировать общественные процессы так, чтобы не только распознать их, но и направить. Сохранение гештальта или рождение новых гештальтов – то, на что может указать историософия. Политика может следовать этим указаниям и, в зависимости от выбора, губить или хранить культуру и цивилизацию. В этом смысле историософия имеет в себе творящее начало – в отличие от физики и математики, которые открывают природу, а не формируют ее. При том, что и здесь есть то, что творит историю в ее техническом измерении и общей картине мира, которая становится частью натур, способных освоить истины современной науки.

Наука приблизилась к тайне жизни. Поэтому требование Шпенглера, связанное с осознанием символизации истории, пригодно и для современных нам естественных наук: «Дело не в том, что представляют собой конкретные фаты истории, взятые сами по себе как явления какого-либо времени, а в том, что они означают и обозначают своим явлением». Шпенглер и сам пытался соединить под общим знаком морфологического сродства математические, религиозные, архитектурные идеи различных эпох. При хаотизации и имитации современной культурной жизни как раз в естественных и точных науках сохраняются те гештальты, которые позволяют прогнозировать исторические тенденции. Как раз здесь угадывается судьба и возможен исторический прогноз. При внешнем технократизме иссякающей эпохи мы можем угадать органику будущего — становление новой эпохи, рассвет которой уже брезжит нам в глаза.

Добавить комментарий