* * *


[ — Цapeубийцы (1-e мaрта 1881 годa)]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

XXXVI

Дни раненых и больных свивались в длинную и однообразную вереницу. Время шло, и не видно было, как вдруг наступила весна, пришло тепло, потом стало и жарко, и вот уже июнь на исходе; поспели фрукты — урюк, черная слива, абрикосы, груши, дыни и полнился первый золотистый, янтарный виноград. Греки носили фрукты и корзинах к госпиталю и продавали раненым.

У деревни Амбарли был расположен госпиталь для выздоравливающих. Повыше, на горе, над деревней, стоял лагерем Лейб-гвардии Литовский полк.

В деревне узкие, кривые улочки, часто стоят каменные дома. Чадно чахнет пригорелым бараньим жиром, ладанным дымком, кипарисом и розовым маслом. На улицах возятся черномазые неопрятные дети, кричит привязанный осел, и женщина в темной чадре задумчиво и печально смотрит большими глазами сквозь прорези чадры на бродящих но улице солдат.

Над деревней, поближе к лагерю, есть каменный уступ, как бы природный балкон над морем. На нем лежат мраморные глыбы. Сюда, особенно под вечер, когда повеет прохладой, собираются выздоравливающие из госпиталя. Они садятся на камнях и долго, часами смотрят вдаль.

Сказочная, невероятная, несказанная красота кругом. Вот оно — синее море! Море-окиян детских сказок. И на нем Царьград, тоже город-сказка, знакомый с детских лет.

Константинополь внизу, как на ладони… Он лепится по кручам перламутровой россыпью домов, золотых куполов, иглами минаретов, прихотливо прорезанный морскими заливами. Море за ним, подальше вглубь, такого синего цвета, что просто не верится, что вода прозрачная. Кажется, нальешь в стакан — и она будет как медным купоросом настоянная. В извилине залива Золотой Рог вода мутно-зеленая — малахитовая. Это игра прозрачных красок, белые гребешки волн, то и дело вспыхивающие по морской дали, так чарующе прекрасны, что нельзя вдосталь налюбоваться на нее.

По заливу и проливу снуют каюки, белеют паруса и взблескивают вынимаемые из воды мокрые весла. Недвижно стоят корабли в паутине снастей, и черный дым идет из высокой трубы парохода…

По другую сторону пролива, в сизой дымке, точно написанные акварелью и гуашью, розовеют оранжевые горы Азиатского берега. Оливковые рощи прилепились к ним голубовато-зелеными нежными пятнами. Дома Стамбула кажутся пестрыми камушками. Вправо синий простор Мраморного моря, и на нем в легкой дымке тумана, в белой рамке прибоя, видны розовые с зеленым Принцевы острова.

Князь Болотцев и Алеша сидели на длинном желтоватом куске мрамора. Болотцев был в больничном белье к легком офицерском плаще, накинутом на плечи. Левая нога была у него забинтована большим бинтом ниже колена и торчала круглой культяпкой. От бинта шел прелый, пресный запах заживающей раны. Алеша только что оправился от тифа. Его светлые льняные волосы, так красиво вившиеся на Балканах, были коротко острижены и блестели золотистым блеском на исхудавшей розовой шее.

— Князь, если сказать, если осознать, что все это, что мы видим теперь перед собой, вся эта несказанная красота — наша… Нами завоеванная. Русская… Тогда все можно простить и забыть, — говорит Алеша. Его голос звучит неровно и глухо. Он волнуется. — И мертвых и страдающих оправдать… И все, что мы пережили на Балканах… И ту страшную ночь, когда мы брали пушки… Все будет ясно и все оправдано… Кровь пролита не даром… Все это наше!..

Алеша помолчал, вздохнул и с неизбывной тоской сказал:

— Князь, почему мы не вошли победителями в Константинополь?

— Не знаю, Алеша, не знаю…

— Князь… Как мы тогда шли!.. После Филиппополя… Вас не было с нами. Вас увезли… Январь… Оттепель… Снег тает. Совсем весна… Лужи блестят на солнце, и повсюду радость победы. Я шел с полком по шоссе… По сторонам лежали трупы убитых турок и болгар… Резня была… Конские трупы, обломки повозок, домашняя утварь… Ужас!.. Весь ужас войны был перед нами!.. Но, если вся эта здешняя красота — наша — ужас войны оправдан, все прощено и забыто… Мы уничтожили армию Сулеймана. Семь дней мы шли среди трупов. На привале негде стать — всюду тела… И запах!.. Мы ночевали среди разлагающихся трупов… Днем — жара нестерпимая, жажда охватывала нас. По канавам вдоль шоссе вода… Подойдешь напиться — там трупы, нечистоты, кровь, вонь… Солдаты пили эту воду — нельзя было их удержать. Я думаю, там и начался этот ужасный тиф, что косит теперь нашу армию. 16-го января мы подошли к Адрианополю. Шел дождь. Резкий, холодный ветер прохватывал нас насквозь. Мы входили и город вечером. Темно… Грязь непролазная, поиска растоптали улицы. Кое-где тускло светятся окна. Куда ни приткнемся везде грязь, теснота, все забито людьми, бежавшими из сел. Мы стали за рекой Марицей, в предместье, у громадного каменного моста очень древней постройки. Была объявлена — дневка. Нам было приказано заняться исправлением мундирной одежды… Мы поняли — для входа в Константинополь! 19-го января — уже вечер наступал — слышим, за рекою гремит «ура!». Вспыхнет в одном квартале, перекинется в другой, смолкнет на несколько мгновений и снова загремит. Потом совсем близко тут же, за рекой, оркестр заиграл гимн. Мы послали узнать, что случилось? Оказалось, что приехали турецкие уполномоченные для переговоров о мире, с ними кавасы привезли золотое перо и чернильницу. Великий Князь Главнокомандующий лично объявил о заключении перемирия… Князь, почему мы раньше не вошли в Константинополь?.. С победной музыкой, с барабанным боем, с лихими песнями?..

— Не знаю, Алеша. Не знаю…

— 24-го января нас собрали и перед полком читали приказ о заключении перемирия. Бурная радость, новые бешеные крики «ура!»… Люди целовались друг с другом, как на Светлый Праздник. Но это продолжалось недолго. Вскоре наступило раздумье и какая-то неопределенная тоска. Точно что-то было не закончено, не доделано… Вспомнились замерзшие на Балканах, вспомнились убитые под Карагачем, раненые и как-то… Князь, будто стыдно стало за эту свою радость. Прошло так четыре дня в какой-то неопределенности, и этом раздумье о том, так ли все это хорошо вышло? И 28-го января получаем приказ генерал-адъютанта Гурко: назавтра наша 3-я гвардейская пехотная дивизия выступает к Константинополю. Дивизия была построена на большом дворе громадных турецких казарм. Мы почистились, как только могли. Обновили желтые околыши фуражек, переменили канты, нашили на наши старые, обожженные огнем костров шинели новые петлицы. А как начистили манерки! — золотом горели… И… выправка! Такой в Варшаве на парадах не бывало. Приехал Шеф полка — Великий Князь Николай Николаевич Младший. Его Высочество благодарил полк за Филиппополь. Вызвал вперед офицеров. «Ваше дело, 4-го января, — сказал нам Великий Князь, — под Карагачем, было чисто офицерское… Беспримерное, славное, молодецкое… Государь-Император приказал вас благодарить. Примете же и мое поздравление, я также и мою благодарность…» Были вызваны капитаны Никитин и Нарбут. Великий Князь обнял их и навесил на них Георгиевские кресты. Потом повернулся к полку и скомандовал: «На плечо!.. шай на кра-ул!» Показал рукой на Георгиевских наших кавалеров и сказал: «Поздравляю вас, Литовцы, с Георгиевскими кавалерами». Потом мы взяли «к ноге». Командир полка спросил: «Прикажете вести?» — «Да, ведите», — сказал Великий Князь. Мы взяли «ружья вольно» и справа по отделениям тронулись из казарм. Оркестр грянул наш Литовский марш. На улицах турки смотрели на нас. Мы шли лихо. Все — и турки тоже — знали: идем в Константинополь!.. В тот день дошли до Хавса. 30-го были в Алопли… 11-го февраля достигли Силиври… Я шел на фланг пятой роты и под марш декламировал: «Бог нам дал луну чужую с храмов Божиих сорвать… На земле, где чтут пророка, скласть Христовы Алтари… И тогда… К звезде… востока…»

Голова Алеши упала на руки. Алеша зарыдал.

— Ну, полноте, Алеша, — сказал, придерживая Алешу за плечи, Болотнев, — успокоитесь…

— В тифу, в бреду, — сквозь тихие всхлипывания продолжал Алеша, — мне все виделись страшные видения… Мои предки наступали на меня, требовали отчета… Весь наш род был военный, офицерский. Князь, в 1814-м году наша гвардия возвращалась из Парижа!.. Наш полк стоял на rue de Babylone, на левом берегу Сены… При Елизавете наша армия возвращалась из Берлина! Наши полки были в Милане, в Вене! И с какими солдатами! Нам сдавали пьяниц, воров, преступников, — розгами, шпицрутенами, казнями мы создавали солдата, чудо-богатыря!.. Теперь с нами — лучший цвет народа Русского!.. Наши чудо-богатыри орлами перелетели через Дунай и Балканские горы… Наши деды побеждали величайших полководцев мира — Карла XII, Фридриха Великого, Наполеона — и теперь с нашим прекрасным солдатом, сломив сопротивление Османа и Сулеймана, — мы не вошли в Константинополь!.. Почему?..

— Не знаю… Не знаю…

Алеша посмотрел на Болотнева сухими воспаленными глазами и с горечью сказал:

— Народ не простит этого Государю… Вы, князь, только говорите, что не знаете, почему мы не вошли во взятый нами, по существу, Константинополь. Нет… Вы знаете, как знаю я, как знает каждый самый последний солдат нестроевой роты… Англия не позволила!.. Дип-пло-мат-ты смешались!.. И Государь сдал. Перед дипломатами. С такими солдатами нам бояться Англии? О!.. какую ненависть к себе в эти дни посеяла в Русских сердцах Англия… Нет, не простит наш народ Государю этого унижения… Английский жид — Биконсфильд — жирным пальцем остановил полет наших орлов к Босфору и Дарданеллам… Жид!.. Понимаете вы — жид!!! И больше ничего, как жид!.. Вы знаете, князь, — вот эти часы, когда я сижу здесь и смотрю на эту исключительную красоту, расстилающуюся передо мною, — это тяжелые часы. Очень тяжелые, жуткие часы. Если Русский гений смог из топи Финских болот, из бедных сосновых и березовых Приневских лесов создать «парадиз земной» — что создал бы он здесь?.. И вот — нельзя. Английский жид не позволяет…

По узкой, усыпанной пестрыми камушками крутой тропинке поднимался от деревни безрукий солдат. Болотцев показал на него глазами Алеше, и тот сказал:

— Вот и Куликов.

— Здравия желаю, ваше сиятельство. Здравия желаю, ваше благородие, — сказал солдат. — Разрешите присесть? Что нового, не слыхать ли чего? Солдатики вот сказывали, будто Великий Князь Главнокомандующий на яхте прибывал в Константинополь, был у султана, кофий изволил пить. Что же это, значит, заместо войны дружба какая с нехристями, с мучителями христианского рода?..

— Садись, Куликов, — сказал Алеша.

Солдат левой рукой неловко достал папиросу и вложил ее в рот. Алеша помог ему закурить.

— Вы, ваше сиятельство, без ножки остались, я, видите, без правой руки, вчистую увольняюсь, как полный инвалид, негож больше для Государевой службы, от их благородия одна тень осталась, вот оно, как обернулась-то нам война!.. Чистые слезы!.. Домой приду… Куда я без руки-то годен?.. И пастуху рука нужна. Разве в огороде заместо чучела поставит благодетель какой — ворон пугать… В деревне тоже понимают… Поди спросят нас: «Ну, а Царьград? Что же это ты руку потерял, а Царьграда не взял?.. Пороха, что ль, не хватило?» Чего я им на это скажу? Англичанка — скажу — нагадила…

— Откуда ты это взял, Куликов?

— Я, ваше благородие, народ видаю. В деревне грек один сказывал. Он в Одессе бывал, по-русскому чисто говорит. Я ему говорю: вот Великий Князь у Султана был, сговаривался, каким манером в Константинополь войтить. Для того и войска перевели и Сан-Стефану. А грек мне отвечает: нельзя этого… Англичанка не позволит. Ейный флот в Вардамелах стоит… Вот она штука-то какая выходит… Я и то вспомнил, отец мне рассказывал, в Севастополе, когда война была, тоже англичанка нам пакостила. Сколько горя, сколько слез через нее… А нельзя, ваше сиятельство, чтоб всем народом навалиться на нее да и пришить к одному месту, чтобы и не трепыхалась?..

— Не знаю, Куликов, не знаю.

— Не знаете, ваше сиятельство… А я вот гляжу: красив Константинополь-то… Вот как красив! Имя тоже гордое, красивое… А не наш… Что же, ваше сиятельство, значит, вся эта суета-то, через Балканы шли, люди мерзли, под Плевной народа, сказывают, положили не приведи Бог сколько, орудия мы ночью брали — все это, выходит, понапрасну. Все, значит, для нее, для англичанки?.. Не ладно это господа придумали. И домой не охота ехать. Что я там без руки-то делать буду? Домой… Пооделись в полку ребята, пообшились, страсть как работали, чтобы в Константинополь идти. Заместо того солдатики сказывали — в Сан-Стефане, Каликрате, Эрекли саперы пристаня строют для посадки на пароходы… Значит и все ни к чему. Ни ваши, ни наши страдания и муки мученские. Англичанки испугались…

Куликов встал, приложился левой рукой к фуражке, поклонился и сказал:

— Прощения прошу, если растревожил я вас, ваше сиятельство… Тошно у меня на душе от всего этого. Русский я… И обида мне через ту англичанку большая.

Куликов пошел вниз. Поднялся за ним и князь.

— Пойдемте потихоньку, Алеша. Сыро становится. Вам нехорошо сыро. Вы вот и вовсе побледнели опять.

— Это, князь, не от сырости, правда, растревожил меня Куликов. Глас народа — глас Божий… Хороший солдат был… Позвольте я вам помогу, вам трудно спускаться.

— Сами-то, Алеша, вы шатаетесь… Обопрусь на вас, а вы как тростинка хлипкая.

— Ничего, я окрепну… Я думаю, князь, народ тогда Государя любит, когда победы, слава, Париж, Берлин, когда красота и сказка кругом царя, величие духа… Смелость… Гордость… дерзновение. Тогда и муки страшные и голод и самые казни ему простят… А вот как станут говорить — англичанки испугался… Нехорошо это, князь, будет… Ах, как нехорошо…

— Не знаю, Алеша, не знаю…

Помогая друг другу, они спустились к самому морю и стали на берегу, где на круглую, пеструю, блестящую гальку набегала синяя волна.

— Алеша, вот вы все меня спрашивали, позвольте и мне вас спросить, — тихо сказал Болотнев. Вы, Алеша, святой человек… Водки не пьете… Женщин, поди, не знаете…

Розовый румянец побежал по бледным щекам Алеши, и еще красивее стало его нежное лицо.

— Простите, Алеша, это очень деликатное… Я приметил, что вы Евангелие каждый день читаете.

— Это мне моя мама, в поход дала. А вы разве не читаете?

— В корпусе слушал батюшкины уроки, да все позабыл. Я ведь ни во что не верю, Алеша… Я философам верил… социалистам… А не Христу… А вот теперь хочу вас, Христова, спросить об одном. Если человек обещал… Не то чтобы слово дал, а просто обещал не видеться, не писать, не говорить с девушкой, которую тот, кому обещано, считал своей невестой, и тот, кому обещано… Я это несвязно говорю, да вы понимаете меня?

— Я понимаю вас, князь.

— Так вот, тот, кому обещано, умер… Убит… То можно или нет нарушить слово? Как по-вашему? По Евангелию?

— В Евангелии сказано — по смерти ни жениться, ни разводиться не будут. Там совсем иная жизнь. Значит — можно. Вы что же, князь, сами хотите жениться?

— А нет, Алеша, — с живостью сказал Болотнев. — Что вы! Куда мне без ноги-то!

— Если человек взаправду любит, то он искалеченного еще больше полюбит, — тихо сказал Алеша.

— Жалость?.. Нет, Алеша, мне жалости не нужно. Это очень тяжело, когда человека жалеют. Тут совсем другое. Та девушка — особая девушка, и я боюсь. Что она погибнет. И вот я думал, что, может быть, если я стану подле нее, буду увещевать ее, говорить с ней — она одумается… Да… Вот и все… Ну, да ото пустяки… Может быть, я и ошибаюсь. Сколько раз в моей жизни я ошибался.

Сзади них солнце спускалось к горам. Нестерпимым пожарным блеском загорелись, заиграли стекла домов Стамбула — будто там, в домах, пылал огонь. Потом огни погасли и прозрачный, лиловый сумрак, нежный и глубокий, стал покрывать фиолетовые Азиатские горы. Над головами Алеши и князя барабанщик ударил повестку к заре.

Тихо плескало темневшее с каждым мгновением море, шевелило мелкую гальку, катило ее к берегу, а потом с легким скрежетом уносило в глубину…


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]