* * *


[ — Цapeубийцы (1-e мaрта 1881 годa)]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

XXXII

Вера замкнулась в себе. Больше месяца она не выходила из дома. Она мучительно переживала все то, что произошло на ее глазах и с ней самой за эти два последних года. Часами она читала Евангелие и Молитвослов или сидела, устремив прекрасные глаза в пространство и ни о чем не думая. Внутри нее совершался какой-то процесс и приводил ее к решению. Но в церковь она не ходила и к священнику не обращалась. Она боялась священника. В тайну исповеди она не верила, да и как сказать все то, что было, когда она сама не разобралась, как следует, во всем происшедшем. Она старалась определить степень своей вины в цареубийстве и вынести себе приговор.

А между тем шел май, и наступало в Петербурге то пленительное время светлых, белых ночей, когда город становился по особенному прекрасен, когда что-то неопределенное, призрачное, точно потустороннее витает над ним; по скверам и бульварам томно пахнет тополевой почкой и молодым березовым листом. И празднично радостен грохот колес извозчичьих дрожек по булыжным мостовым.

Поздно вечером Вера вышла из своего затворничества и пошла бесцельно бродить по городу.

Па Фонтанке, у Симеоновского моста, была выставлена картина художника В.В. Верещагина. Выставка была давно открыта и теперь заканчивалась. Никто уже не ходил на нее.

Вера поднялась во второй этаж, купила билет у сонного сторожа и вошла на выставку

Перед ней открылась длинная анфилада комнат, ярко освещенных новыми круглыми электрическими фонарями Яблочкова. Их ровный, яркий белый свет был холоден и как бы мертв. Чуть синели угли и матовых шарообразных фонарях. Посетителей не было. Час был поздний. Рассеянно проходила Вера по пустым, без мебели комнатам, где по стенам, в широких золотых и черных лепных рамах висели картины. Вера безразлично скользила глазами по Туркестанским видам и сценам. На мгновение остановилась перед картиной Самарканда. Так блистательно ярко была написана мраморная мечеть, ее белые стены, белые халаты и чалмы сидящих подле туркмен, белая земля под ними, солнечные блики повсюду, что Вере казалось, что от картины пышет азиатским зноем.

Вора шла дальше по пустым комнатам. В одной из них, отделенная от середины лиловым шнуром на столбочках, висела только одна большая картина. Никого поле нее не было, и Вера вздрогнула и почувствовала, как холод побежал по спине, когда она вгляделась в картину.

В черную раму, как бы через громадное прямоугольное окно без стекол, Вера увидела: серый, туманный, осенний день. Низкие тучи совсем упали на землю. Сухая трава, и в ней, между стеблей, до самого горизонта лежат обнаженные мертвые тела. Множество тел… Тысячи… В углу картины — священник. Он совсем как живой. Вере показалось, что он пошевелился, когда она вошла. На священнике черная потертая риза с серебром. У него к руке кадило. За ним солдат-причетник с коротко остриженными черными волосами. Он в мундире. Белесый ладанный дымок вьется от кадила, и Вере кажется, что она видит, как он тает в сыром, холодном воздухе. Вера ощущает и запах ладана. К этому запаху примешивается никогда еще не слышанный ею сладкий запах тления. И Вере кажется, что слышит она, как два хриплых голоса свиваются в панихидном пении.

Картина и называлась — «Панихида»…

Вера, как подошла к картине, так и не могла уже отойти, точно вросла в землю; что-то притягивало ее. Ей было мучительно тяжело смотреть, было страшно, пугала реальность картины, но уйти не могла.

«Вот они, — думала Вера, — герои за веру, Царя и Отечество, живот свой положившие на бранях… Голые, мертвые тела… Никому больше не нужные, брошенные на съедение воронам. Священник и солдат-дьячок — вот и вся честь героям, вот и вся панихида по убитым солдатам».

Снова стали подниматься откуда-то изнутри притушенные было бунтовщицкие мысли. Они начались еще, когда пять лет тому назад Вера увидела первого человека, умершего на ее глазах, матроса, убившегося в Петергофе. Эти мысли, тогдашние, детские, толкнули ее на страшный путь, участия и народовольческом движении и привели к тому, что теперь ее мучит, что она не разделила участи казненных.

Она стояла, и картина оживала перед ней и доводила до галлюцинаций. Вера все позабыла, позабыла, где она. Она ежилась в своей весенней мантилье, как будто холодный ветер и дождь картины пронизывали ее насквозь…

«Брошены…» «Именинный пирог из начинки людской…» Она так ушла в картину и в свои мысли, что вздрогнула всем телом, когда услышала сзади себя шаги. Странные были эти шаги и так отвечали картине. Одна нога стучала, как обыкновенно стучат каблук и подошва по полу, другая пристукивала деревянно.

Невысокого роста офицер в длинном черном сюртуке роты Дворцовых гренадер, так называемой «Золотой роты», с солдатским и офицерским Георгиевскими крестами на груди входил в комнату. У офицера было молодое лицо и белые, седые волосы. Щеки и подбородок были тщательно побриты, небольшие русые бакенбарды отпущены по сторонам. Одна нога у него была в сапоге, вместо другой из длинной штанины с алым кантом торчала круглая деревянная култышка. Вера внимательно посмотрела на него и по глазам, серым, дерзновенно-смелым и в то же время грустно-задумчивым, узнала князя Болотнева. Она пошла навстречу князю.

— Князь, — сказала она порывисто, — вы не узнали меня?

— Как не узнать! А давно слежу за вами.

— Почему же не подошли?

— Я не смел сделать этого. Я дал слово не говорить с вами, не бывать у вас, но я давно слежу за вами, и я все про вас знаю.

Вера не обратила внимания на конец фразы. Ее поразило начало.

— Кому вы могли дать такое слово? — хмуря пушистые брови, спросила Вера.

— Вашему жениху Афанасию.

— Афанасий никогда, ни одной минуты не был моим женихом… И… он… убит…

— Я все это знаю.

— И все-таки не смели подойти ко мне?

— Может быть, только не хотел.

Вера пожала плечами.

— Я повторяет, — все про вас знаю. Подойти к вам, заговорить с вамп, это — все вам сказать! А сказать — нельзя…

Вера побледнела. Ей показалось, что она стоит над пропастью. Надо было переменить разговор. Вера обернулась к картине и, стараясь быть спокойной, сказала:

— Скажите… Эта картина… Правда?.. Так было?..

— Нет, эта картина — ложь.

— Да? В самом деле? Вы говорите… Ну а там? «На Шипке все спокойно» или «Траншеи на Шипке»… Мороз и вьюга… И мороз и горное солнце с его лиловыми тенями… Замерзающие часовые… Скажите тоже ложь?

— Нет, там правда, — спокойно сказал Болотцев. — Так на Балканах замерзли сопровождавшие меня стрелки и проводник-болгарин. Тоже вьюга, снег и мороз… Меня спас Господь Бог… Да, может быть, тот спирт, которым в ту пору были пропитаны все мои жилы.

— Хорошо. Так зачем же эта ложь? Этой панихиды.

— Уступка толпе. То же, что сделал на лекции, где я вас видел, профессор Соловьев. Сорвать аплодисменты у толпы. И для того — покадить ей.

— Ну, хорошо. Но разве на войне не так бывает?

— Нет, Вера Николаевна, не так. Хоронят всегда торжественно. Если много убитых — в братских могилах, и все-таки приодевши покойников. У каждого из этих остались полковые товарищи, а Русский простолюдин, Русский солдат почтителен к мертвым. И если уж могли прийти священник, и причетник, то могли прийти и люди полка, а если они, допустим, в бою, пришли бы тыловые люди, из обозов, наконец, просто любопытные или болгары. Нет, так не хоронили и не хоронят. Бывает, что вовсе брошены… Это бывает… Бывает, что тела шли на постройку брустверов, как это было в третью Плевну, но если есть священник, есть панихида и похороны, то есть и народ. А это?.. Для уловления жалостливых душ.

— Да-а, — сказала Вера и уже иными глазами посмотрела на картину. Священник не был больше живым и ладанный дымок мертво висел в воздухе.

Было одиннадцать часов. Выставка запиралась, и сторож проходил по комнатам, звоня и приглашая посетителей уходить.

Вера и князь вышли вместе.

Веру раздражал стук деревянной ноги князя. Ей все казалось, что князю должно быть нестерпимо больно там, где кончается живая нога и начинается деревяшка. Этот стук сбивал ее с мыслей, и Вера молчала.

Так дошли они до Невы и, по предложению Веры, — очень уж мешал ей стук деревянной ноги — сели на каменной скамье на набережной.

Под ними беззвучно, без шелеста, без всплеска проносилась широкая и глубокая река. В белой ночи она блестела, как серебряная парча. Противоположный берег, где была крепость, тонул и прозрачном сумраке. Давно догорела заря, все погружалось в тихое оцепенение грустной белой ночи.

— Вы мне сказали, князь, что все про меня знаете, тихи сказала Вора. — Что же это «все»?

— Вы знаете: Суханов арестован.

Вера вздрогнула всем телом. Она поняла — это и был отпет.

— Да что вы!

По военным кружкам идут аресты. Дегаев всех выдал… Вы и Дегаева знали?

— Нет.

— Партия Народной воли разгромлена до конца.

Мимо них по булыжной мостовой проехал порожний извозчик с узкими дрожками на висячих рессорах. Он придержал лошадь и вопросительно посмотрел на женщину, сидевшую с офицером на скамье. Потом, точно рассердившись, что его не наняли, ударял лошадь кнутом и поскакал, громыхая колесами, к Фонтанке.

Вера сидела, низко, низко опустив голову, и теребила пальцами края своей мантильи.

— Что же мне делать? — едва слышно проговорила она дрожащим голосом.

— Не знаю… Не знаю, — совсем так, как отвечал когда то Алеше, сказал князь.

— Князь. — тихо, тихо шептала Вера, точно думала вслух, — я сознаю всю свою вину. Я считаю… И я много это время об этом думаю, — я должна… Должна казнить себя.

— Самоубийство, Вера Николаевна, самый страшный грех…

Последовало долгое, очень долгое молчание. Чуть слышно сказала Вера:

— Как вы изменились, князь!

— Да, я изменился.

— Вы не тот, что были в Петергофе

— Да, не тот. Я потому и следил издали, что считаю себя виноватым перед вами. В тот страшный для вас день, когда ваша юная, еще детская восприимчивая душа была смятенна, я бросил в вас семена сомнения. И толкнул вас на ложный путь…

— Не вы толкнули, князь. Толкнули обстоятельства, обстановка, молодость, жажда чего-то нового… Пресыщенность праздной жизнью. Отсутствие настоящего дела. Вот я и пошла… Я и сама долго, очень долго не понимала, что там делается. Вернее, всерьез не принимала того, что замышляется. Очень мне все это казалось чудовищным. Меня подкупили простота и смелость всех этих людей… Их дерзание… Пошла так… Именно, просто — так!.. Если бы я любила, как любила Перовская Андрея, тогда и сгореть было можно… Я никого еще не любила, а теперь знаю — отравлена навсегда и никогда не полюблю никого. Знаете, князь, на землянике бывают такие цветы — пустоцветы, что ягоды не дают, — вот и я такой пустоцвет.

Вера опять помолчала, потом чуть слышно сказала:

— Я ведь ничего и не делала… Я только молчала…

— Да — молчали… Вы, Вера Николаевна, одним своим присутствием среди них крепили их. Вся эта разношерстная, малокультурная толпа, видя Перовскую и вас с собой, верила в свое дело, в свою кровавую миссию. Вы были из того светлого мира, который они ненавидели и загасить который они поставили себе целью. Но все таки — почему вы пошли к ним?

— И сама не знаю…

Под ними тихо проносилась могучая Нева, и далеко за новым Литейным мостом уже розовела заря наступающего дня. От Летнего сада тянуло сладким запахом липовой почки, и все сильнее и радостнее становилось там чирикание и пение птиц в ветвях. Природа пробуждалась. Город же спал тяжелым, крепким, предутренним сном.

Золотой точкой загорелся ангел на шпиле Петропавловского собора и по-утреннему грустно заиграли печальными перезвонами старинные куранты.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]