ТИХАЯ ОБИТЕЛЬ


[ — Две cилы]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]


Жучкин ехал осторожно и тихо. Стояла тьма, дорога, впрочем, была знакомая, но лучше было не гнать лошадей. Оба молчали. Жучкин с тревогой посматривал на небо. До рассвета надо бы вёрст хотя бы двадцать сделать. За эти двадцать вёрст будут три перекрёстка, погоня разделится. Но Жучкин рассчитывал не на перекрёстки.

Жена не расспрашивала ни о чём. В глубине своего сердца она очень уважала ум Потапа Матвеича, ещё больше, чем его кулаки. Он уж как-то вывезет, как именно, её касалось мало – это уж мужское, а не бабье дело.

Стало светать. Дорога ковыляла с горы на горку, по ложбинкам протекали речки сейчас, в конце лета, более или менее пересохшие, в каменистом и сухом ложе. В одну из таких речек въехал Жучкин, свернул по руслу и проехал с версту, вернулся пешком назад и тщательно привёл в порядок всё, что могло показаться следом телеги. Так, по руслу они поехали дальше. Жучкин шёл впереди, ощупывая дно и обходя омутки. Авдотья правила лошадьми и думала почему-то о научном работнике, ей как-то его было жалко – как за волком, за человеком гоняются, последнего происшествия со взводом она ещё не знала.

Опускаясь вниз по речке, Жучкин держал в руках винтовку на взводе и старательно смотрел по сторонам. Ещё версты через три в речку впадал полупересохший приток, Жучкин свернул туда. Местность он, по-видимому, знал хорошо. И знал, куда направляется: ещё выше по руслу отходила охотничья тропа, по которой воз мог бы пройти без особых неприятностей. Солнце уже поднялось к полудню, и коням нужно было дать отдых. Жучкин прикидывал в уме: до утра никто ничего хватиться не мог. Хватятся, вот так, к полудню. Позвонят в Неёлово. Конная охрана может прибыть из Неёлова только на завтра, раньше поездов нет. Разве что пустят не по расписанию, так, вероятно, и паровоза свободного не найдётся. Жучкин никогда не читал даже и Шерлока Холмса, но охранную рутину знал довольно хорошо, по собственному опыту. Его, Жучкинское дело, пришьют, конечно, к Светловскому. И пойдут по их общим следам. А общие следы – только верст на пять, потом Жучкин свернул вправо. В этом месте никаких следов не осталось, дорога шла по лесным корневищам. Если, скажем, пришлют полэскадрона. Доедут до полянки. Дальше что? Нет, матушка тайга – она не выдаст, тут, как иголка в стогу сена.

– Давай, Дуняша, распрягать, – сказал Жучкин.

Распрягли и пустили пастись лошадей, и колхозных, и тех, красноармейских, которых взял с собой Жучкин. Выгрузили кое-что из съестного. Дуняша привычными руками зажгла костёр. Жучкин расположился рядом, поставив винтовку у сосны, она была хотя и без “аппетического прицела”, но тоже спуску не даст. Жучкин растянулся на траве, подложил руки под голову и стал смотреть на небо.

– Господи, Боже мой, здравствуйте, товарищ! – весело вскричала Авдотья Еремеевна. Жучкин вскочил пробкой. Шагах в сорока на той же охотницкой тропе со своей “аппетической” винтовкой поперёк седла сидел верхом товарищ научный работник и смотрел на идеалистическую семейную картину. Жучкин хотел было рвануться к своей винтовке, но сообразил – не успеет. Он остался стоять под сосной и не знал, куда девать руки – то ли к винтовке, всё-таки, то ли к козырьку. Но научный работник сделал свободной рукой приветствующий жест и стал подъезжать. Жучкин стоял, и лицо его, так сказать, дёргалось то вперёд – к научному работнику, то назад – к винтовке. В душе Жучкин ругался кощунственно: так проспать, так проворонить! Правда, чего тут было ждать в тайге? Сейчас ни охоты, ни орехов, вёрст тридцать от ближайшего жилья.

Научный работник подъехал ближе, и Жучкин радостно убедился, что на его лице никаких враждебных намерений выписано не было. Светлов казался и изумленным, как и сам Жучкин, и даже довольным, довольным Жучкин никак не был.

– Так что смылись, товарищ Жучкин? – сказал он тонко.

– Ко всем чертям. Я им тут не собака людей грызть… А за вас, товарищ Светлов, век буду Бога молить.

– А молить-то за что? – спросила Дуня.

– Много ты, баба, понимаешь, – сказал Жучкин, – сходите, товарищ Светлов, вместе закусим, чем Бог послал.

– Это можно, – сказал Светлев. Слез с седла. Поставил винтовку рядом с Жучкиной, поздоровался за руку и с Жучкиным, и с Дуней.

– Бога молить, Авдотья Еремеевна, есть за что. Только не за меня, а за вашего мужа – башковитый у вас мужик…

Дуня не понимала ничего и только переводила глаза то с Жучкина на Светлова, то обратно.

– Если бы вы, товарищ Жучкин, не сманеврировали бы с вашем конём, что мне было бы делать?

– Это так, – сказал Жучкин, – лежал бы я там рядышком…

– Да что же тут такое, Господи Ты, Боже мой, – не выдержала, наконец, Авдотья.

– Дело тёмное, – сказал Жучкин, – вот послали за товарищем целый взвод, а товарищ весь взвод и ухлопал, из вот этого самого ружьеца…

Авдотья Еремеевна побледнела и опустила руки…

– Ах Ты, Господи, вот страхи-то какие, вот жизнь пошла. Говорила тебе я: едем в тайгу, на заимку, к папаше, тут рано ли, поздно ли, на тот свет отправят. Ах Ты, Господи Боже, вот колбаса подгорела, а я тут. – Дуня ринулась к костру и успела спасти остатки колбасы, остатков было много.

– Вы, товарищ…

– Валерий Михайлович, – подсказал Светлов.

– Так вы, Валерий Михайлович, садитесь вот туда, а я сейчас огурчиков достану, ах Ты, Боже, бьют люди друг друга, как зайцев, или белок. И чего они-то к вам пристали, своей сволочи у них мало, что ли? Вы рюмочку, Валерий Михайлович, выкушайте, поди, проголодались, мы ещё и чайку поставим. От такой жизни прямо в монастырь идти, али к чёрту на рога. Я моему Матвеичу уже сколько лет говорю-говорю-говорю: брось ты эту полицию, добра тут мало, народ озверел, есть нечего, Бога люди забыли, нате вам ножик, так руки замажете, ах, Ты, Господи…

У Жучкина окончательно отлегло на сердце. Светлов, смеясь одними глазами, смотрел на Авдотью Еремеевну, сел у разостланной на земле скатерти и тоже почувствовал странное облегчение, вчера он раза два подводил мушку под край рытвины с товарищем Жучкиным. Пять миллиметров движения пальцем – и… А, вот, сидим и даже водку пить будем…

Колбаса была истинно потрясающей, в особенности, в тайге, после многовёрстного перехода, после волнений и даже стрельбы. Светлов выпил серебряный стаканчик и сказал:

– Так вот как оно случается, товарищ Жучкин.

– Случается, – ответил Жучкин. – Бывает, конечно, и иначе. – Он ещё не совсем пришёл в себя. – А как-то вы сюда попали?

– А я – в обход.

– Да ты мне, косолапый, расскажи толком, а то я слушаю тут, как дура, и что к чему непонятно вовсе.

– Так что товарищем Светловым советская власть интересуется, – сказал Жучкин.

– И даже очень, – подтвердил Светлов.

– Приказано было поймать, и послали взвод. А товарищ Светлов не будь дурак, перестрелял всех.

– А товарищ Жучкин, не будь дурак, сманеврировал в хвост колонны.

– Оба вы умные, как я вижу, – сказала Авдотья Еремеевна, – только и знаете, что друг друга кромсать. А куда вы теперь, Валерий Михайлович?

– Мой путь дальний, – сказал Светлов неопределённо.

– А что ты у человека выспрашиваешь? У него свои виды есть, не даром за ним целый взвод послали.

– Виды есть, – подтвердил Светлов.

– А мы – к папаше ейному, – сказал Жучкин, – в тайгу, за Урянхай, на заимку…

– Ого, – поднял брови Светлов, – как же вы проедете?

– Проехать нельзя. Проберёмся с возом малость, дорогу я всю знаю, а потом верхами, с месяц возьмёт.

– Поклажу бросите?

– Оставим. Потом вернёмся с свояками, заберём.

– А жизнь-то там какая – благодать, – сказала Дуня. – Мужики там хорошие, хозяйственные, колхозов нету. И птица, и рыба, и пчельники – умирать не надо.

– Да, умирать не надо бы, а, вот, умираем.

– Я и говорю, езжайте с нами, Валерий Михайлович.

– Ну, положим, вы этого не говорили.

– Всё равно, куда вам податься? Осень вот скоро, тайга, люди тут звереют, за бляшку человека зарежут.

– За какую бляшку?

– За орден там, что ли, всё равно. А у нас там всё благородно, тихо, никакой тебе обиды нету, ягоды, мёд, полотно своё, мы вас там женим.

– А я, может быть, женат?

– Это в Загсе-то? Тоже свадьба, уж лучше вокруг ракитова куста.

– А то вы бы в самом деле, Валерий Михайлович, – неуверенно сказал Жучкин. – Конечно, я понимаю, у вас виды свои, а что Дуня там бабье свое мелет, так это от чистого сердца. У папаши ейного – действительно благодать. По зиме медведя бить будем. И тигра попадается. И зубр ходит, рога промышлять можно. А? Вы с вашей аппетической, да и мой винт спуску не даёт! А там с партией и с охраной – ну их к последним чертям.

– А вы в партии были?

– Околачивался. По глупости лет. Думал, и в самом деле, трудящиеся там и всё такое. А потом вижу: кто позагрёбистее, тот и давит, нет, я – на заимку.

Авдотья Еремеевна ожидающе смотрела на Светлова. И её бабье сердце таяло от чего-то – от жалости, что-ли? У Светлова были тонкие руки, явно не видавшие тяжёлого труда, была где-то в лице, где-то в уголках глаз какая-то давняя тяжкая усталость.

– Я, конечно, Валерий Михайлович, не знаю, вы – человек образованный, вам и самим видно. Но ежели податься некуда, давайте вместях, Дунин папаша медведь медведем, лошадей на себе таскать может, ей, Богу, правда, а мужик – не обидит. Тишина там, а властей и вовсе никаких нету. Года что-то с три тому назад сунулись, так никто и не ушёл, вроде, как из вашего взвода.

– А что там такое?

– Заимка одна – изб с десяток будет, поп есть, церковку построили. Благородно живут. До них только знающему человеку добраться. Было бы легче, я бы и раньше туда подался.

– Было бы легче, – сказала Дуня, – так и охранники твои пробрались бы. Вы, Валерий Михайлович, выпейте ещё стаканчик, вот тут грибки в баночке…

Светлов откинулся назад, набил трубку и посмотрел: Авдотья Еремеевна явно волновалась, лицо у неё порозовело ещё больше, на глазах явно навёртывались слёзы. Она представила себе Светлова в тайге – одинокого, преследуемого, и ей было так жалко, так жалко, оптического прицела Авдотья по бабьему своему уму в расчёт не принимала. Жучкин смотрел на Светлова вопросительно и дружелюбно, на лице его, кроме того, отражался ряд недодуманных мыслей и невысказанных вопросов. По своей охранной службе он знал: за рядовой “контрой” целого взвода не пошлют, да ещё так скорострельно. Видимо, важная птица, да, вот, только, какая? Подвести, он не подведёт, после боя со взводом ему никакого отступления нет. А человек образованный, и винтовка американская, но эта уж спуску не даст. Две винтовки в тайге – всегда лучше, чем одна. И, кроме того, Жучкин чувствовал в Светлове какую-то очень уж уверенную в себе силу, только не мог сообразить, какую именно. Светлов уставился глазами на костёр, действительно, осень на носу, горы скоро в снегу будут – Иркутская задержка подвела. Были ещё и другие соображения, много других соображений. Светлов незаметно для самого себя слегка вздохнул. Авдотья обрадовалась сразу:

– Ну, вот видите, ещё недели две – дожди пойдут, чего вам тут мокнуть?

Светлов посмотрел на Авдотью Еремевну, и в его глазах не было улыбки:

– Вот, вы ведь меня не знаете, а приглашаете.

– А чего знать-то? И знать тут нечего. Я сразу, ещё в Лыскове, моему Матвеичу (его и Потапычем зовут) говорила: “Сразу видно – человек понимающий, человек образованный”. Чего вам по тайге медведем шататься? За горы, на Китай, уже не проберётесь, поздно.

– А по чугунке, – сказал Жучкин, – по чугунке уже телеграммы дадены. Да и по всем постам – тоже, я уж это знаю. А физиономия у вас, товарищ Светлов, уж вы не серчайте, приметная. Там старатель, сезонник, мужик какой – кто его разберет, много их ходит. А человека образованного за сто вёрст видно, а откуда он, а отчего он тут – вот и влипли.

– Даст Бог, не влипну, – сказал Светлов и усмехнулся снова.

– Одному Бог даст, а у другого Бог возьмёт, не искушай Господа Бога Твоего всуе, – сказала Дуня. – Я к тому говорю, что вы подумайте, какое у вас там намерение есть, я не знаю, я только от чистого сердца…

Светлов посмотрел на Дуню и на Матвеича и сказал:

– Нужно подумать.

– А вы и не думайте, ежели так. Что тут думать? Езжайте вместе, ей-Богу, езжайте.

Светлов смотрел на Дуню, смеясь, но в глазах его никакой усмешки не было, смеялись только губы.

– Ну, что-ж, едем Авдотья Еремеевна.

– Урра, – заорал Жучкин и даже на ноги вскочил, – руку, товарищ, вот вместе мы им, сукиным сынам покажем…

– Ты уж показывал, – сказала Авдотья, – хватит. Вот, как это, ей-Богу, хорошо, что мы так с вами встретились, уж как хорошо. Вот, что судьба, значит… А у нас там, на заимке, как в раю, мы вас, Валерий Михайлович, обязательно женим, вот как перед Истинным.

– Да, может быть, я уже женат, – повторил Светлов.

– Ну, так жену вашу тоже туда доставим…

– А вот это будет трудновато, – сказал Светлов, и Авдотья снова почувствовала какое-то скрытое горе…

– А пока, – сказал Жучкин, – давайте дальше двигать, до вечера еще вёрст с двадцать сделаем… Да, вот ещё, господин Светлов. И как это из головы выскочило? Там, на полянке, вы полковника ихнего ликвидировали. Ну, а я карманы его проверил, зачем ему, без головы, всё нужно? Там и пакет какой то был… Вот он, поглядите, может, и вас касается.

Светлов внимательно просмотрел бумаги полковника Задорина, чуть усмехнулся, но ничего не сказал.

Двинулись дальше, по той же охотничьей тропе, потом свернули по ложу ещё одного ручья, к вечеру устроили привал, разложили на земле Жучкинские перины и одеяла, поужинали и легли спать. Небо было ясное и звёздное. Светлов лежал на спине и смотрел на него сквозь свешивающиеся ветви сосен. В тайге царила тишина. С неба добродушно и жуликовато подмигивали звёзды.

В дороге трудно было разговаривать. Жучкин ехал верхом впереди, разыскивая и указывая дорогу. Авдотья сидела на возу и правила конями. Светлов со своей винтовкой играл роль арьергарда. На каждом привале нужно было распрягать лошадей, привал устраивали там, где была трава, потом рубить дрова на костёр, по вечерам и утрам сгружать и потом нагружать постель и всё такое. К вечеру все уставали сильно. На одном из привалов Жучкин сказал:

– На возу ещё вёрст тридцать проедем, а там – крышка. Бросим его здесь, поедем верхами. Потом с папашой вернёмся, заберём.

– Мне свой вьюк надо взять, – ответил Светлов.

– Не выйдет. С вьюками не пройдём. Папаша ейный, тот пройдёт, он в лесу, как медведь у себя дома. А мы не пройдём. Кручи там такие, что и пешему трудно. А мужиков нас только двое, завязнем.

– Так я останусь у фуры, а вы потом за мною вернётесь.

– Ну, уж и надумали вы, Валерий Михайлович, – сказала Дуня, – что же вы тут один делать будете, с голоду помрете. Туда и назад – дней десять, а то и две недели, дожди пойдут, есть тут нечего.

– А я, Авдотья Еремеевна, рыбу ловить буду.

– Вот тоже, скажете! Рыбу ловить, а кто вам жарить будет?

– Сам и жарить буду…

Авдотья даже рассердилась: всё у вас, мужиков, понятия никакого нету, это медведю одному в тайге жить способно, а не человеку.

– Живут же охотники?

– Так они не лучше медведей, привычные, в лесу родились, в лесу и мрут, а вы – человек образованный, виданное ли дело медведем жить?

Но Светлов твёрдо стоял на своем – вьюков он оставить не может. Жучкин тоже стал колебаться: бросить поклажу в лесу, если в землю зарыть – всё к чертям пойдёт. Так оставить – всё-таки люди шатаются, сейчас станут орехи собирать, старатели бродят, найдут, ничего не останется. А проехать с вьюками невозможно никак, без папаши, конечно.

Дуня поахала, поахала и уступила. Но решили пробираться с возом пока будет малейшая возможность. Горы подступали всё круче, подобие дороги скоро исчезло совсем, русла речек превратились в заваленные каменными осыпями рытвины и ущелья, по которым даже и верхом трудно было проехать. Подъехали, наконец, к очередному кряжу, и дальше колёсного пути не было уж никакого. Оставалось выбрать место для двухнедельного ожидания товарища Светлова.

Жучкин казался растерянным, а жена его и того больше. Углами ситцевого платочка она незаметно смахивала непрошеные бабьи слезы, но не говорила ничего: судьба, значит, такая вышла. Светлов думал какую-то свою неотвязчивую думу. Последний общий лагерь разбили на берегу горной речки, разгрузили воз, сложили поклажу, накрыли всё это брезентом, под которым была устроена дыра и для товарища Светлова. Двух коней оставили с ним, на двух других Жучкин с женой сели верхами и тронулись в путь, на заимку, через горы, в тихую обитель Дуниного папаши. На прощанье Дуня даже поцеловала Светлова, залитое слёзами румяное лицо жалобно прижалось к груди научного работника, а Жучкин долго тряс руку, потом облобызался, по-пасхальному, трижды. Топот копыт и хруст валежника скоро затих в таёжной глуши, и товарищ Светлов снова остался один.

Дни тянулись медленно, но Светлов, как будто, не скучал. Удил в ручье форель, стрелял глухарей, раз застрелил оленёнка, собирал грибы, вообще, жизнь в тайге, казалось, не была для него непривычной. Но больше всего товарищ Светлов сидел и думал. Иногда что-то записывал, иногда даже что-то высчитывал. На ободранном от коры стволе сосны Светлов устроил календарь, каждый день делал топором зарубки – сколько дней прошло с отъезда Жучкиных.

Зарубки росли и росли – девять, десять, одиннадцать. На двенадцатый день Светлов стоял у ручья и не смотрел на поплавок, который течение давно сбило вниз. Вид у товарища Светлова был очень задумчивый. Рядом лежала винтовка.

Из таёжной глуши донёсся вопль, который заставил Светлова вздрогнуть: “Ого-го-го,” – так, по крайней мере, послышалось Светлову. Горное эхо затихающими ступенями повторило: “Ого-го-го”. Первая мысль была о Жучкине, вероятно, он вернулся. Но никакая человеческая глотка не могла издать такого громоподобного вопля. Снова раздалось нечто вроде “ого-го-го”, нет, это, конечно, не Жучкин и, вообще, не человек. В качестве научного работника Светлов не был подвержен суевериям, но какой-то холодок всё-таки пробежал по спине: “Тут кажется, и в леших начнёшь верить, в этой глуши”, – подумал он, свернул удочку, поднял ружьё, открыл предохранитель и осторожными шагами направился к своей стоянке, до стоянки было шагов двадцать. Стоя с винтовкой в руках, у своего бивуака, Светлов настороженно вслушивался во все голоса тайги. Дикий рык повторился снова, на этот раз ближе и ещё сильнее: “ Ого-го-го”. В таком стиле ревут тигры, терроризирующие свою будущую добычу, но тигры не орут “ого-го-го”. Светлов осторожно зашагал по направлению рёва, не желая оставаться вплотную у бивуака, но и не желая терять его из виду. Он залёг в кустах, вслушивался и всматривался. Так прошло несколько минут. Таинственный рык раздался совсем близко, и как только он заглох, раздалось другое “ого-то-го”, на этот раз несомненно человеческого происхождения. Светлов молчал. Потом из чаши леса донёсся топот копыт и хруст валежника и снова “ого-го”, в котором на этот раз Светлов опознал Жучкинский голос.

Светлов сложил два пальца в рот и издал пронзительный свист. Из чащи вынырнул Жучкин верхом на коне и с двумя ещё конями на поводу, а за ним двое каких-то мужиков, тоже с конями на поводу.

– Ну, слава Тебе, Господи, – заорал Жучкин, спрыгивая с седла. – Что же вы не откликивались? Мы уж голосили, голосили…

– Думали, что вас волки съели, – сказал мужик. Голос из его глотки шёл, как из пустой бочки, снабженной самым современным резонатором, даже Жучкина лошадь слегка в сторону отступила. Светлов тоже вздрогнул от неожиданности и посмотрел на мужика внимательнее, такой фигурки ему видывать не приходилось никогда.

На нижней стороне лица плотно устроилась небольшая курчавая борода, сверху росла такая же курчавая шерсть, мужик был без шапки. Посередине выглядывала пара весёлых медвежьих глаз. Но во всём этом не было ничего необыкновенного, необыкновенное начиналось ниже. Туловище мужика – это был, конечно, Дунин отец, больше походило на основательный дубовый бочонок, слегка сплюснутый по переднезаднему диаметру и слегка расширенный от плеча к плечу. От плеча к плечу была, как говорится, косая сажень. Сравнительно короткие ноги были похожи на два толстенных дубовых обрубка, а с боков было привешено ещё по два дубья.

“Ну и медведь же, прости Господи!” – подумал Светлов. Дунин папаша спрыгнул с седла с легкостью, совершенно неожиданной для такой туши, в нём было никак не меньше восьми пудов, Светлову показалось, что конь Дуниного папаши даже вздохнул от облегчения, когда с него такая тяжесть свалилась. Спрыгнув, Дунин папаша проявил также неожиданную для такой туши подвижность.

– А волки, значит, и не съели? Так позвольте познакомиться, зовут меня люди Еремеем, Ерёмой, значит, Павлович Дубин (“По Сеньке и кличка”, – подумал Светлов). Дунин отец, значит. А этот, вот, шалопай – сын мой старший, Федя, хороший парень, только беда – молод и глуп.

Федя подошёл и протянул руку. Наследственное отягощение было видно сразу. Феде было самое большее лет 19, скроён он был, так сказать, несколько культурнее, не так откровенно по-медвежьи. Ноги были чуть длиннее, бочка обладала чуть-чуть меньшей ёмкостью, глаза усмехались также весело и ясно: “Фёдор Еремеич Дубин”, – сказал он. “Я вот сейчас только лошадей рассупоню,” – и повернулся к лошадям.

– Вот, значит, и прибыли, – продолжал гудеть Еремей. – А вы говорите, бабы – мужу даже и передохнуть не дала. Там, говорит, человек, может, с голоду помирает, а вы тут балясы точить будете.

– Как пробку вышибла, – подтвердил Жучкин, в два счёта, эх, заполонили вы бабье сердце, Валерий Михайлович!

– Я уже и говорил: держись теперь только, Матвеич, не зевай, жену прозеваешь. Говорил тебе, нужно бабе десяток ребят, а то она теперь вот господина Светлова в дети приняла – беда, да и только; ну давайте, господа хорошие, порядки наводить, завтра до светла сняться нужно, время – в обрез, как начнут на перевалах вьюги, да бураны, да пурга – пропадём. Ты, Федька, как лошадей стреножишь, чурбан ты стоеросовый, я тебя вот сейчас поленом поучу…

– Жаль полена, папаша, – сказал Федя, – на топливо пригодится.

Светлов стоял и от пожатия Еремеиной лапы тряс свою правую руку.

– Скажите, Еремей Павлович, вы подков ломать не пробовали?

– А это зачем? Подкова деньги стоит, да и достать её где по нашим местам?

– Силу пробовать, Еремей Павлович.

– Силу я, землячок, и без подков знаю. Сила – это что? Силу и медведь имеет, у мужика вся изюминка в голове. – Еремей постучал пальцем себя по лбу. Вот Федька мой, – Федька обернулся, услыша своё имя, – медведю рёбра намять может, а как лошадей стреножить…

Светлов подумал, что булочки, ямочки, мячики и всё такое, которыми снабдили родители Дуню, в мужском поколении перешли в кости и жилы. Еремей повернул голову к Феде, и шея, невидная спереди, сбоку вздулась истинно медвежьей жилой.

– Видали, Валерий Михайлович, народец-то какой по заимкам произрастает?

Жучкин был, видимо, очень доволен всем. Сам он был сложения атлетического, но по сравнению с обоими Дубиными, казался щенком. Светлов же сам себе казался окончательной дохлой кошкой. Еремей шмыгал на своих косолапых задних конечностях по полянке, даже и ступал по-медвежьи – носками внутрь; Федя, молча и улыбаясь, рассёдлывал лошадей.

– Фуру к чертям нужно, колёса – в воду, доски – в костёр…

– А фуре-то зачем пропадать? – запротестовал Жучкин.

– Народу в тайге много. Народу в тайге скучно. Напорется какой старатель и пойдёт от заимки к заимке языком трепать. Фуру здесь не каждый день найдёшь. А, как я полагаю, господину Светлову лучше без следов обойтись, да и тебе тоже.

– Это правильно, – сказал Светлов, – следы лучше замести.

Еремей принялся приводить в исполнение свой приговор: стащил колёса с оси, одну часть спустил в омут ручья, другую порубил на топливо, всё это было сделано быстро и сравнительно бесшумно. Потом разложили костёр, из седельных сумок было извлечено огромное количество всякого копчёного мяса, этак, на три-четыре медвежьих аппетита. На костёр был поставлен котёл с мясом и крупой, всякими таежными кореньями, и через полчаса в котле стала булькать похлёбка. Тем временем была осмотрена поклажа, и Еремей прикинул в уме, как распределить её по вьюкам. Потом всё сообщество, вооружённое ложками и ножами, уселось вокруг котла. Жучкин о чём-то вспомнил, нырнул к поклаже и вернулся, неся в каждой руке по две бутылки водки.

– Это – а ни-ни, – сказал Еремей, подняв кверху указательный палец, – ни в коем разе, здесь тебе тайга, а не кабак.

– Ты что ж это, папаша, – изумился Жучкин, – ты в магометову веру, что ли, перешёл?

– Ни в магометову, ни в советскую. Дома пей, сколько душа принять может, а в тайге – а ни-ни. Мало ли что может быть? Люди всякие шатаются, зверь ходит, да и те пограничники напороться могут, а, вот лежит наш товарищ Жучкин, скажем, хоть в полпьяна… В тайге, брат, ухо нужно востро, зазеваешься – пропал. А пьяному зазеваться – раз плюнуть.

Тон у Еремея не допускал никаких возражений. Жучкин потоптался с бутылками в руках и за спиной Еремея изобразил Светлову сочувственно-сожалительную рожу: влипли мы, дескать, в сухой режим. Но Светлов был занят едой и своими мыслями…

Утром встали ещё до свету. В тайге было сыро и холодно, начинались осенние утренние туманы. Кусты стояли покрытые мелким бисером росы, от ручья несло холодом и осенью. Еремей больше не шумел и не суетился. Была поделена поклажа, были навьючены кони, Еремей совал свою лапу под каждую подпругу и проверял каждый недоуздок: “По нашим горам ездить – это нужно уметь. А то и клажа пропадёт, и кони пропадут, и сам пропадёшь. Здесь нянек нету”.

Роль нянек играл сам Еремей. Перед отъездом он обревизовал весь бивуак и побросал в ручей всё, что ему казалось “следом”.

– Ну, с Богом!

Караван тронулся. Впереди шли Еремей со Светловым, сзади – Жучкин с Федей. Кони послушно следовали за Еремеем. Тот шёл уверенно, по вчерашним следам и по тому таежному нюху, который вырабатывается десятками лет лесной жизни. Жучкин был прав, на подводе дальше было совсем невозможно проехать: путь шел всё больше и больше в гору, и тайга то обрывалась в ущелья и расщелины, то карабкалась на обрывы; с каждом днём становилось всё трудней и трудней. Несколько часов караван шёл вдоль гигантской каменной стены, отвесно спускавшейся на падь. Стена поросла мелкой сосной и кедровником и казалась высотой в сто – двести метров. Светлов оглядывал ее скептическими взорами. “Нет такой дороги, по какой никакого пути нет, пробраться можно повсюду”, – сказал ему в утешение Еремей. Местами со стены падь спускалась в расщелины, поросшие кустарником, издали они казались зелёными водопадами, низвергающимся в долину. У одной из таких расщелин Еремей остановился и приказал разгружать лошадей.

По расщелине с грехом пополам можно было проползти шагов сорок вверх. Потом дно расщелины перегораживала огромная каменная глыба, а за глыбой, огибая её полукольцом, карабкалось вверх нечто вроде рытвины, которую при большом усилии воображения можно было принять за тропу.

Эта рытвина подымалась вверх, под углом градусов в 50, на протяжении нескольких сот метров. Корни деревьев играли роль ступеней для подъема вверх. Камни, лежавшие там же, играли роль шарикоподшипников для скатывания вниз. По этой рытвине нужно было протащить на собственных спинах поклажу и потом на недоуздках тащить коней.

– А сюда мы другой дорогой ехали, – сказал Жучкин.

– Есть и другая дорога, – неопределенно ответил Еремей. Жучкин и, тем более, Светлов не проявили особых достижений. Светлов навалил на себя трехпудовый мешок и стал карабкаться вверх. Он считал себя, вообще говоря, достаточно тренированным человеком, но на первой же сотне метров почувствовал, что из него вышел весь пар. Сжав зубы, помогая ногам свободной рукой, он всё-таки полз и полз выше. Кровь стучала в висках, легкие готовы были лопнуть от напряжения, ноги отказывались разгибаться. Но, всё-таки, первый тур этого грузового рейса был сделан – рытвина выходила на самый верх стены, и дальше шёл довольно пологий подъём вверх, поросший мелкой тайгой, тут снова можно было идти вьючным коням. Но трёхпудовый мешок составлял только одну двадцатую часть всего груза. Светлов стал сползать вниз, надеясь, что второй тур, по привычке, пройдёт уже легче. Навстречу ему ползло что-то неопределенной формы: это был Еремей. На его спине, связанные верёвочной петлей, высились два мешка, пудов, этак, на восемь – десять. Цепляясь тремя медвежьими лапами за всякую неровность рытвины и четвёртой держа верёвку, Еремей двигался с замечательным проворством. Скинув наверху свою ношу, он также проворно скатился обратно, захватил два новых мешка, и снова пополз наверх. Федя отставал от него очень мало. Жучкин, как истинный кавалерист, вообще мало привык к пешему способу передвижения. Но, в общем, груз был перенесён. Настала очередь коней.

Переднего коня Еремей сам потащил за недоуздок. Остальные три участника экспедиции были вооружены колами, и поставлены в промежутках между конями: если один из коней оступится и начнёт скатываться, нужно упереть кол концом в землю, и создать таким образом, точку опоры для лошади. Но кряжистые сибирские кони цеплялись своими крепкими мохнатыми ногами, как кошки, подымались медленно и осторожно, нащупывая копытами каждый камешек и каждый корень. Колья остались без употребления. Но когда последний конь стоял рядом с последним мешком груза, Светлов почувствовал, что, конечно, больше он не может. В груди было сухо и холодно, ноги подкашивались, руки дрожали. Еремей показал вдаль в гряду синеющих хребтов:

– Вот он, перевал!

Светлов поднес к глазам бинокль, но руки так дрожали, что зубчатая линия гор на горизонте прыгала во все стороны, и ничего нельзя было рассмотреть.

– Тебе, паря, стакан водки можно, – сказал Еремей, – смотри, ты зёленый совсем стал, точно утопленница. – Еремей засунул руку в свой мешок и достал оттуда флягу. – На, хлебни малость.

Светлов хлебнул глоток какой-то очень крепкой и очень ароматной самодельной водки.

– Что это – самогон?

– Самогон, не самогон, а сами гоним, баба моя – большая искусница по всяким таким делам. Ну, нужно дальше двигать.

– Дальше? – горестно переспросил Светлов.

– Обязательно дальше, завтра надо перевал перевалить, смотри ты, небо хмурится, а вона там, видишь? – Еремей показал рукой на северо-запад. Светлов посмотрел и ничего не увидел.

– Вона там, над гольцами, видишь, как крутится, это бураны идут, не дай, Господи. Потому и по этой путе карабкались, чтобы время не тянуть. Можно бы в обход, да это на сутки длиннее, а за сутки и, Бог ты мой, что тут может быть!

Навьючили и двинулись. Светлову казалось, что уже из последних сил. Жучкин тоже еле шевелил ногами. Но через два-три часа это ощущение прошло, заменившись какою-то тупой механичностью движений. Двигались уже не по тайге, а по каменным осыпям гольцов, как во сне, пока не прогудел Еремеевский приказ:

– Ну, стоп, сниматься на ночлег.

Здесь была маленькая ложбинка, прикрытая невысокой, каменной грядой; на ложбинке росли чахлые кустики, на дне – лужа, которая в крайнем случае могла сойти за озерко. Еремей дал приказ развьючивать, и сам исчез.

– Ну, сегодня мёрзнуть будем, – почему-то весело сказал Федя.

– Собачьи места, – подтвердил Жучкин, – никакого тебе прикрытия нету.

Прикрытия, действительно, не было никакого. Вдали, впереди, освещённые румяным светом заходящего солнца, высились снежные хребты и между ними то, что должно было быть перевалом. Караван стоял, в сущности, у подножья этих хребтов. Здесь рос только чахлый кустарник и почти никакой травы. Еремей вынырнул откуда-то со стороны, неся на плече мешок, как оказалось, с овсом, припрятанным по дороге сюда. Из хвороста, кустарников и всякой дряни разложили небольшой костёр и сварили похлебку.

– Ты бы, папаша, по случаю такого собачьего холода, уж хоть по стаканчику благословил бы, а то замёрзнем.

Еремей благословил по стаканчику. Но не помогли ни стаканчик, ни костёрчик, ветер, скользя по каменистым осыпям гор, уносил вдаль и тепло от костра, и тепло от человеческих тел. “А завтра самый тяжёлый день будет, – предупредил Еремей, – вот, перевалим, даст Бог – отдохнём”.

День, действительно, выдался тяжёлый… Еремей нещадно гнал и лошадей, и людей. И ему, и Феде всё, казалось, было нипочем. С двух более слабых коней оба Дубины взяли даже по части груза. Еремей с мешком за плечами и с винтовкой в руках бегал кругом каравана, как будто он был деревенской собачкой, а не таёжным медведем. Кони осторожно ступали по каменным осыпям, людские ноги скользили и Еремей все время покрикивал:

– Ходи толком, свернёшь ногу – нести придётся; смотри гляделками, а не смотри ртом, держись веселее, ать-два, ать-два, я вам сейчас в военный оркестр заиграю – тум-бум-бум…

Дорога шла всё вверх по голому подъёму, заваленному камнями разной величины. Тайга осталась далеко позади, впереди всё ближе и ближе белели снежные гольцы; караван временами вспугивал горных баранов. Огромные животные, завидев людей, с любопытством подымали головы и потом в несколько прыжков исчезали из виду. У Светлова зачесались было его охотничьи руки, но Еремей снова поднял свой указующий перст:

– Не надо, всё равно взять некуда, и без барана, дай Бог, только бы добраться.

С каждым часом Еремей понукал всё настойчивее, становился всё беспокойнее и суетился всё меньше.

– Нужно наддать, землячки, – смотри, баран на низ идёт, в тайгу, значит, прячется, не к добру это.

В низинах уже стоял лёд, громада перевала надвинулась совсем близко – вот-вот рукой подать, ландшафт принимал всё более и более нечеловеческий характер: серо-чёрные глыбы камня, снег и лёд между ними, справа и слева разорванные гребни вершин, впереди широкая щель перевала.

Светлов шагал сравнительно бодро, но Жучкин начинал сдавать.

– Я, папаша, в кавалерии обучался, а не в пехоте, ходить по штату не положено.

– Тебе по штату – в слабосильную команду. Вишь, сколько сала на советских хлебах наел.

– На советских хлебах, папаша, никакого сала не наешь, что слямзял, то и съел. Мы, папаша, не хлебом, а кооперацией питались.

– Ты мне насчёт таких слов и не говори – “слямзил”! Совсем бесстыжий человек стал.

– Да я, папаша, не у людей лямзил, а у большевиков.

– А что тебе, большевики – не люди?

– Это как на чей вкус, папаша, на медвежий, может, и люди.

– Большевик есть двуногое существо, питающееся кооперацией, – усмехнулся Светлов.

– Ну, чем ты там ни питался, а сала с тебя сбавить нужно, смотри, весь выдохся.

Жучкину, действительно, приходилось туго. Но подъём уже кончался. Перевал постепенно сужался, и скоро путь пошёл между двумя обрывистыми склонами, покрытыми только снегом.

Ветер, дувший сзади, сметал с обрывов вихрящиеся позёмки, колол снежными иглами замёрзшие лица, забирался в рукава и за вороты. Дышать было нелегко, разрежённый воздух наполнял легкие пустотой, кровь стучала в висках, а Еремей всё оглядывался на небо, на хребты, на вершины и всё торопил.

– Тут пещеры есть, вёрст ещё с десяток, наше привальное место – только бы дал Бог добраться.

– Ну, десять верст уж доберемся как-нибудь, – сказал Светлов.

– Не говори. Ежели, не дай Бог, пурга – в десяти саженях запутаемся, завязнем, пропадем. А пургам уже время быть, – не дай Бог, если сорвется.

Светлов подумал, что и Дубины и Жучкин пошли на такой риск, в сущности, из-за совсем чужого человека. Жучкин, может быть, и не знал, чем пахнут перевалы в это время года, но Еремей то уж знал наверняка! Светлов посмотрел на Дубина. В медвежьих глазах была сумрачная забота.

– Зря вы, может быть, взялись, а?

– А мы что, безбожники какие? – сказал Еремей, – возлюби ближнего своего – вот как в Писании сказано.

– Ближние, Еремей Палыч, – они тоже разные бывают.

– Ну, кто разный, тот и не ближний. Ну, давай поднажмем. Совсем пустяк остался.

Еремей всё поглядывал на небо вправо, через увалы горы и даже на цыпочки подымался, чтобы разглядеть подальше, – но цыпочки не помогали. Наконец, увал кончился, и вправо к северо-востоку потянулась широкая долина, дно которой утопало в снежной дымке. Еремей ткнул пальцем: вот она, пурга, надвигается…

Над голыми лысинами гор, только на самых вершинах покрытых снегом, курились тучки, – невинные, легкие, беленькие тучки – вот те, которые “ночевали на груди утеса великана”.

– Это – пурга, – сказал Еремей, – не дай Господи…

– Давай, батя, вьюки сгружать – вернемся – подберем. Еремей стоял молча, поглядывая то на отдаленное облачко зарождавшейся пурги, то на дальнейший свой путь, – как бы соразмеряя скорость пурги со скоростью каравана.

– Нет, – оказал он, тряхнув головой, – поспеем. В самый раз. Развьючивать тоже время надо. Давай, ребята, нажимать – не то пропадем.

Даже Жучкин забыл свою усталость. Кони, как будто чувствуя и надвигающуюся опасность и приближающийся ночлег, прибавили шаг.

– Вишь ты, – сказал Еремей, – и бараны и кони, даром что животные, а чуют. Баран уже в тайге лежит – ему что? Нам сутки карабкаться – ему хлысть – и нету, только пулей, дай Бог, догнать…

Спуск шел все круче и круче вниз. По протоптанным на снегу следам тропинки, по остаткам конского навоза – видно было, как тропа шла зигзагами, но Еремей срезывал углы этих зигзагов. Каждый из путников вел под узды по паре лошадей. Еремеевский конь, казалось, как и его хозяин, не нуждался ни в какой поддержке.

– Вона – там и пещеры, – вдруг сказа Еремей, и, отпустив поводья показал рукой на отвесный обрыв скалы, где у самой земли чернели какие-то дыры. До этих дыр было еще около версты… И кони и люди почти инстинктивно стали бежать – кони трусили мелкой трусцой, и вьюки хлопали по их мохнатым спинам; люди бежали рядом, сжимая в закоченевших руках винтовки и стараясь только не поскользнуться на обледенелых камнях.

– Ну, теперь поспеем, – сказал Еремей, – смотри, Валерий Михайлович, вот тебе и козел…

В полуверсте, то скрываясь за грудами камня, то показывая свою рогатую голову бежал вниз, в тайгу, какой-то запоздавший козёл.

– Сшибёшь отсюда? А?

– А есть время? – на бегу спросил Светлов.

– Есть, тольмо тушу потом заберём.

Светлев остановился, вдавил приклад в плечо – было бы очень обидно промахнуться – не из-за козла, а из-за Еремея. Но пульс стучал молотом, и руки не были тверды. Светлов сжал зубы, и зажал дыхание. Грянул выстрел, и голова козла исчезла за камнями.

– Что, промазал? – спросил Потапыч не без некоторого беспокойства.

– Нет, попал, – ответил Светлов.

– И то – попал, вот это, брат, стрельба называется! Попал в голову – я уж видал – голова мотнулась. Ай да стрелок, нам с тобой, Потапыч, не угнаться.

– Известное дело – техника, – сказал прерывающимся голосом Жучкин.

Кони, за это время, протрусили шагов на двадцать вперед – нужно было догнать. С долины доносился глухой и тяжелый гул. Первые снежинки, морозные и колючие, начали бить в лица. “Ой, ребята, скорей, скорей, как бы старый Ерёма не просчитался – что-то больно шибко пурга идёт”. Ветер относил его голос вниз, в глубину долины, по откосам которой уже лепится кое-какой лес, жидкий и корявый, не дающий никакого укрытия от пурги. Передний конь вдруг жалобно заржал. Другие ответили таким же жалобным ржаньем. Еремей прыгал рядом с конями, достал из вьюка веревку и стал продевать – от недоуздка под подпругой к другому недоуздку и так далее. “Ребята, держись за веревку, чтобы в случае, не дай Бог, не оторваться от коней, те стока и в пурге будут чуять”.

Снег уже стал слепить глаза и застилать окрестность. Ветер нажимал сбоку и, казалось, хотел свернуть караван с его пути. Светлову казалось, что с момента выстрела по козлу прошли уже часы и версты, что и пещера где-то осталась позади, и что в мире ничего нет, кроме колючего снежного тумана – как вдруг из этого тумана снова раздался громоподобный рык Еремея: “Ура, ребята, пришли!”

Голова каравана вместе с Еремеем исчезла в черной дыре пещеры. Задыхаясь и спотыкаясь, люди и кони прокарабкались метра полтора вверх, карабкались на четвереньках – ветер уже не давал возможности идти во весь рост. В долине сразу стало темно, в пещере было – хоть глаз выколи.

– Федя, огня, – приказал Еремей. В темноте пещеры вспыхнула спичка, загорелась свеча, и Федя, подняв вверх свой маяк, осветил неровные каменные стены пещеры, песчаное ровное дно и заснеженный караван, – все остальное тонуло в темноте. Федя куда-то ткнул свечей, и сложенная у стены груда сухой хвои, щепок и всякой такой мелочи сразу вспыхнула теплым красноватым огнем. Жучкин в бессилии присел на лесок. Светлов оглянулся.

Это было вроде небольшого коридора, конец которого терялся в темноте. Вход был совсем узок – шага три, сам коридор был пошире – шагов семь – до десяти; местами потолок нависал неровными глыбами; то место, где горела хвоя, было оборудовано в виде некоего подобия камина: на ребро поставлены две каменных глыбы. Дым, сначала было заполнивший почти всю пещеру, стало тянуть в какую-то невидимую скважину. Пурга врывалась в отверстие пещеры, раздувала пламя и сыпала на пол тонкий слой снега. Вдруг – как будто снизу долины кто-то выстрелил из гигантского орудия, заряженного снегом – раздался глухой, но тяжкий удар, и бешеный поток снежинок заполнил сразу и долину и пещеру. Нарастая и приближаясь с ужасающей быстротой, с северо-востока шел гул. Кони храпели и прижимались друг к другу. Пламя костра металось из стороны в сторону.

– Давай дверь крепить! – заорал Еремей. Система крепления, видимо, была выработана давно. Полотнище палатки прижали тремя кольями к потолку пещеры – нижняя часть полотнища металась по ветру, как корабельный флаг во время бури. Еремей подхватил этот нижний край и стал на него ногами – полотнище вздулось вокруг его гигантского тела, пурга прорывалась по краям. Федя с помощью Светлова лихорадочно наваливали на этот край какие-то камни, потом вьюки, потом седла, – пока отверстие не оказалось забаррикадированным почти до самого верху. Светлов просунул было голову наружу между краем полотнища и стеной – и сразу в лицо ему ударил поток ветра и снега. Долина казалась наполненной разорванными, снежными тучами, которые с сумасшедшей скоростью неслись на юго-запад, сталкивались, смешивались, снова разрывались в клочки и тонули в общем вихре. Гул этот прерывался грохотом артиллерийской пальбы – это ломались сосны, или скатывались глыбы. Только сейчас Светлов понял, что значили бы четверть часа опоздания.

То, что Еремей называл дверью, было, наконец, забаррикадировано совсем. Костер пылал ярким пламенем. Жучкин сидел, опираясь спиной о стену и протянув ноги на полу. Еремей раздавал коням овес, Федя, с пуком горящих сучьев исчез в глубине пещеры. Светлов чувствовал, как какая-то давняя тяжесть сползает с его души.

– Не унывай, Потапыч, – прогудел Еремей, – вот теперь и выпить можно будет.

– Совсем сдох, – смиренно признался Жучкин. Федя вынырнул из глубины пещеры, неся подмышкой какой-то ящик.

– От Дуни и мамаши, – сказал он, – всякая тут всячина, выпить и закусить.

– Ты это пока оставь, – сказал Еремей, – вот нужно постели приготовить, кондер сварить, здесь можно будет передышку по-настоящему сделать, сколько пурга тянуться будет.

– Бог её знает – может, день, а может, и неделю.

Жучкин сидел, как рыба, вытащенная на песок, – Еремей его уж и не трогал. Поставили на костер котел с кондером и чайник с водой, вокруг костра разложили все, что могло пригодиться для постелей. Федя распаковал ящик, в котором действительно оказалась всякая всячина – рыбка сушёная и маринованная, грибки, пирожки, колбаса, масло, солёные огурчики, лук, уксус, жестяные ложки и что-то ещё. Всё было уложено заботливыми и опытными женскими руками. Жучкин, унюхав запах самогона, пошевелился. “Ужинать будем?” – спросил он.

– Обязательно, – ответил Еремей. – Тут можешь пить, сколько в утробу влезет, мы тут, как у Христа за пазухой…

Светлов стянул с себя сапоги и только тогда почувствовал, до чего устали ноги – в особенности, ступни. Он забрался на разложенную на полу пещеры постель – с наслаждением протянул измученные ноги и с еще большим наслаждением подумал о том, что завтра никуда итти не нужно будет, делать ничего не нужно будет, да и, может быть, ни о чем не нужно будет думать. За стенами пещеры выла и ревела пурга, в пещере весело и уютно трещал костёр, на костре булькала какая-то похлебка. Светлову казалось, что время как-то остановилось, и что внешний мир навсегда отрезан пургой, отрезаны и заботы, которыми был переполнен этот внешний мир. Вот так – лежать у костра, слушать завывание пурги и бульканье похлебки, лежать так тысячи лет, ничего не желая и ничего не боясь. Может быть, где-то под песком пещеры, уютно свернувшись калачиком, лежит себе какой-то неандертальский скелетик, ожидая – то ли второго пришествия, то ли мировой революции. И тоже прислушиваясь кое-как к вою пурги и потрескиванию костра.

Оба Дубины хлопотали по хозяйству. Жучкин смиренно попросил стаканчик водки, взял его ослабевшей рукой, выпил и начал проявлять дальнейшие признаки жизни: подсел поближе к ящику, на котором Федя уже успел разложить его бывшее содержимое. Еремей разлил водку по всем имеющимся в наличности посудинам и сказал: “Ну, давай нам Бог”, все выпили и приступили к чревоугодию. Светлов подумал о том, что, может быть, ещё никогда в жизни ничто не было так вкусно, как кусок варёного сала, выуженного из похлёбки. И никогда водка не согревала так человеческого сердца, как вот в этой пещере.

Вообще говоря, Светлов не любил лить. Алкоголь как-то ослаблял тот контрольный аппарат, который всегда стоял между Светловым и миром. Алкоголь подстегивал воображение и ослаблял настороженность. Но мир требовал вечной настороженности. Сколько уж лет прожил Светлев в состоянии этой настороженности! Когда каждый шаг нужно было обдумывать и каждое слово нужно было взвешивать. Но здесь, в пещере, ничего не нужно было ни обдумывать, ни взвешивать. Мир остался где-то там, за стенами пещеры, за воем пурги, и для этого мира он, Светлов, сейчас недостижим никак. От всего этого мира остались только: Еремей, Жучкин и Федя – трое людей, о которых ещё две недели тому назад он не имел никакого понятия и которые с риском собственной жизни выручают его, совершенно неизвестного человека, от какой-то совершенно неизвестной им опасности. Ведь не из-за перин и подушек рискнули все трое на это запоздалое путешествие? Всё это было несколько странно…

Еремей сидел в довольно странной позе – поджав под себя одну ногу и вытянув другую. Страшный порыв ветра словно тараном ударил в полотнище, закрывавшее вход в пещеру – и один из кольев стал падать на пол – но не успел упасть.

Светлову никогда ещё не приходилось видеть такой стремительности человеческого движения: подогнутая нога Еремея бросила, как стальная пружина, всё его огромное тело – и кол бы подхвачен налету, иначе всё сложное сооружение, закрывавшее вход, было бы размётено ветром.

Приведя все в прежний порядок, Еремей уселся на свое прежнее место.

– Вам бы, Еремей Павлович, – сказал Светлов, – в Америку ехать и там боксом заниматься.

К этому проекту Еремей отнесся с полным равнодушием:

– Это, значит, за деньги людей по зубам бить? Такая постановка вопроса для Светлова была несколько нова.

– Да деньги-то платят большие!…

– А деньги-то мне зачем?

Это опять было слегка неожиданно.

– Как зачем? Все люди стараются добыть деньги.

– Ну, и пусть стараются, – отрезал Еремей. – Мне деньги – ни к чему. Ну, вот, патронов купить или там сахару.

– И больше ничего?

– А что мне больше нужно? Изба у меня есть, жена у меня есть, ульи есть, земля есть, дети – вот тоже.

Еремей посмотрел на Светлова с выражением искреннего недоумения: вот, де, чудак-человек – таких простых вещей не понимает. Светлов посмотрел на Еремея с почти тем же выражением: неужели, действительно, существуют в мире счастливцы, не нуждающиеся в деньгах? Потом Светлов представил себе Еремея где-то в большом городе и с большими деньгами и вынужден был внутренне согласиться с тем, что ни большой город, ни большие деньги с Еремеем как-то не гармонируют. Пожалуй, проще было бы представить себе медведя на премьере Художественного Театра.

– Деньги, они, папаша, все-таки не мешают, – скромно возразил Жучкин.

– Это – как кому. Сколько из-за этих денег людей порезано! Вот, тоже и большевики твои…

– Почему мои?

– Так ты же с ними возжался, всё буржуев грабили, а теперь еле ноги унёс… А из-за чего всё это? Из-за денег. Вот, вишь, каким ты богатеем стал!

– Мы, папаша, не из-за денег, а чтобы, значит, эксплоатации не было… Ну, конечно, просчитались.

– Без Бога считали – потому и просчитались.

– А вы, Еремей Павлович, в Бога веруете? – спросил Светлев.

– Что я – дурак какой, чтобы в Бога не веровать? “И рече безумец в сердце своем: несть Бог”. Кто безмозглый – тот и безбожный.

Еремей говорил таким уверенным тоном, какого Светлов давно не слыхал. Может быть, и никогда не слыхал. Он еще раз всмотрелся в медвежью фигуру Еремея, и еще раз поставил перед собою вопрос: о человеческом счастье и о счастливом человеке. Ответа на этот вопрос у Светлова не было. У Еремея он, по всей вероятности был.

Ужин был кончен. Костер догорал. Усталость стала брать свое. Светлов с наслаждением растянулся на пуховиках Авдотьи Еремеевны и стал дремать, кое-как прислушиваясь к вою пурги и грохоту осыпавшихся с горы камней. Но, несмотря на водку и на усталость – дремота прерывалась всякими мыслями, и мысли эти были как-то особенно неуютны. Светлов вспомнил себя молодым студентом, шествовавшим с красным флагом во главе революционной демонстрации. Потом он вспомнил себя молодым ученым, ставшим, более или менее, во главе изысканий по разложению атома. Сейчас, в пещере, он вынужден был констатировать, что его усилия по разложению страны и по разложению атома привели к положительным успехам. Несколько неожиданным оказался тот факт, что вот он, Светлов, участник разложения страны и разложения атома, уже сколько-то раз рискует своей жизнью и убирает с дороги чужие жизни, чтобы не дать соединиться двум силам разложения – ибо если тайна атома попадёт в руки тайной полиции СССР, то на человечество надвинется такая катастрофа, какой оно не видало, по крайней мере, со времени всемирного потопа, если он когда-то и был. Он, Светлов, учёный, интеллигент, почти философ, он, Светлов, всю свою жизнь, все свои усилия и все свои мозги вложил, оказывается, в работу чистого разложения, которое он теперь пытается остановить, хотя бы только остановить. Что будет, если это не удастся? Что будет, если тайной полиции СССР удастся связать в одно целое отдельные открытия в области атома и пытками или посулами заставить арестованных физиков сконструировать оружие, которое будет использовано для реализации его же, Светлова, юношеской мечты о мировом социализме? Что тогда? И, кроме того, ещё и Вероника? Как с Вероникой? Уже давно, очень давно, Светлов поставил крест над всем тем, что именуется личной жизнью. Или думал, что поставил. Но сейчас, вот в этой доисторической пещере, на дне которой, где-то может быть, лежал свернувшись калачиком скелет доисторического Светлова, ожидающий то ли второго пришествия, которое исторический Светлов отрицал начисто, то ли мировой революции, которую вызывал тот же исторический Светлов – Валерию Михайловичу стало как-то очень плохо.

Совершенно ясно: вторую половину своей жизни он, Валерий Михайлович, тратит на то, чтобы как-то ликвидировать усилия первой половины. И вот, в двух шагах от него лежит Еремей Павлович, вся жизнь которого скроена, как глыба. Ему, Еремею Павловичу, нечего и незачем размышлять. Его жизнь так же прочна, как и его мускулы. “Безбожный – безмозглый”! Не был ли он, Валерий Михайлович, просто безмозглым: делал все, что мог, чтобы – как в сказке Шехерезады, – выпустить из волшебной бутылки злых духов, с которыми справиться уже не под силу? Испортил миллионы жизней, в том числе и свою, в том числе и Вероники, и вот сидит сейчас в пещере и завидует неандертальскому скелету…

Валерий Михайлович чувствовал, что он не заснет – несмотря на усталость, на пургу, на только что пережитое ощущение уюта и безопасности. Нет, от внешнего мира уйти нельзя, ибо он, этот внешний мир, сидит в его, Светлова черепе. И ставит свои требования, неотвратимые, как совесть.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]