1.Тактическое банкротство.


[ — Мартовcкіе дни 1917 годаГЛАВА ПЕРВАЯ. РѢШАЮЩАЯ НОЧЬ [1]I.Среди cовѣтской демoкpатіи.]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

По чьей иниціативѣ начались переговоры. Представитель крайняго теченія, большевик Шляпников, опредѣленно утверждает, что Исп. Ком. стал обсуждать вопрос о конструкціи власти по «офиціальному предложенію» со стороны Комитета Гос. Думы. Противоположную версію устанавливает другой представитель «революціонной демократіи», Суханов, не принадлежавшій к группѣ лиц, входящих в ленинскую фалангу; понимая, что «проблема власти» — основная в революціи, именно он настаивал на обсужденіи ея в Исп. Ком., и по его иниціативѣ возникла мысль о необходимости вступить в переговоры с представителями «цензовой общественности». Версія Суханова, как увидим, болѣе достовѣрна [5], хотя Стеклов, офиціальный докладчик Исп. Ком. на Совѣщаніи Совѣтов 30 марта, дававшій через мѣсяц отчет перед собраніем и разсказавшій исторію «переговоров», развивал то же положеніе, что и Шляпников: думскій де Комитет начал переговоры «по собственной иниціативѣ» и вел их с совѣтскими представвителями, как с «равноправной политической стороной».

Так или иначе вопрос об организаціи власти подвергся обсужденію в Исп. Комитетѣ днем 1 марта — вѣрнѣе урывками происходил довольно случайный и безсистемный обмѣн мнѣній по этому поводу, так как текущіе вопросы («куча вермишели», по выраженію Суханова) постоянно отвлекали вниманіе. Бесѣды происходили, как утверждает Шляпников, в связи с сообщеніем Чхеидзе, что Врем. Комитет, взяв на себя почин организаціи власти, не может составить правительство без вхожденія в него «представителей лѣвых партій». Намѣчались три теченія: одно из них (согласно традиціонной догмѣ) отвергало участіе соціалистов во власти в період так называемой » буржуазной» революціи; другое (крайнее) требовало взять управленіе в свои руки; третье настаивало на соглашеніи с «цензовыми элементами», т. е. споры шли по схемѣ: власть буржуазная, коалиціонная или демократическая (соціалистическая). В 6-м часу И. К. вплотную подошел к разрѣшенію проблемы власти и даже подверг вопрос баллотировкѣ, при чем 13 голосами против 7 или 8 постановил не входить в цензовое правительство.

Впослѣдствіи была выдвинута стройная теоретическая схема аргументацій, объяснявшая почему демократія, которой яко бы фактически принадлежала власть в первые дни революціи в Петербургѣ, отказалась от выполненія павшей на нее миссіи. Такую попытку сдѣлал Суханов в «Записках о революціи». Другой представитель «совѣтской демократіи» Чернов, непосредственно не участвовавшій еще в то время в революціонных событіях, касаясь в своей исторической работѣ «Рожденіе революціонной Россіи» рѣшенія передать власть «цензовой» демократіи, не без основанія замѣчает, что в данном случаѣ побѣдила «не теорія, не доктрина», а «непосредственное ощущеніе обузы власти » и желаніе свалить эту обузу под соусом теоретическаго обоснованія на «плечи цензовиков». Пять причин, побуждавших к такому дѣйствію и свидѣтельствовавших об отсутствіи «политической зрѣлости» и о «тактическом банкротствѣ» руководящаго) ядра, исчисляет Чернов:

1. Не хватало программнаго единодушія.

2. Цензовая демократія была на лицо «во всеоружіи всѣх своих духовных и политических ресурсов», революціонная же демократія была представлена на мѣстѣ дѣйствія случайными элементами, «силами далеко не перваго, часто даже и не второго, а третьяго, четвертаго и пятаго калибра». Самыя квалифицірованныя силы революціонной демократіи находились в далекой ссылкѣ или в еще болѣе далеком изгнаніи.

3. У цензовиков были «всероссійскія имена», руководители же революціонной демократіи за немногими исключеніями являлись «для широкаго общественнаго мнѣнія загадочными незнакомцами», о которых враги могли «распространять какія угодно легенды».

4. Крупнѣйшіе дѣятели рев. демократіи были «абсолютно незнакомы с техникою государственнаго управленія и аппаратом его» и «прыжок из заброшеннаго сибирскаго улуса или колоніи изгнанников в Женевѣ на скамьи правительства был для них сходен — с переселеніем на другую планету».

5. «Буржуазныя партіи» имѣли за собой свыше десяти лѣт открытаго существованія и устойчивой, гласной организаціи трудовыя, соціалистіческія и революціонныя партій держались почти всегда лишь на голом скелетѣ кадров «профессіональных революціонеров».

Пространную аргументацію нѣсколько кичливых представителей эмигрантских «штабов» [6]— подобную же аргументацію развивает и Троцкій в «Исторіи русской революціи» — можно было бы кратко подытожить словами Милюкова на упомянутом митингѣ 2-го марта в Екатерининском залѣ Таврическаго дворца, когда бывшій лидер думской оппозиціи с большим преувеличеніем говорил о единственно организованной «цензовой общественности». Во всѣх этих соображеніях имѣется, конечно, доля истины, но всѣ они анулировались в тот момент аргументом, который представляло собой настроеніе масс и сочувствіе послѣдних революціонным партіям. «Престиж Думы» был огромен, несравним с вожаками лѣвых, извѣстных лишь в узком кругѣ, — усиленно подчеркивает и Маклаков, а между тѣм для успокоенія революціонной стихіи имѣло огромное значеніе вхожденіе именно Керенскаго в состав Временнаго Правительства, при чем играло роль само по себѣ не имя депутата, а его принадлежность к революціонной демократіи. Оспаривать этот факт не приходится, так как сама военная власть с мѣст, гдѣ разбушевалась стихія, систематически взывала в первые дни к новой власти и требовала прибытія Керенскаго. Неоспоримо, что правительство, составленное из наличных членов Исп. Ком., было бы весьма неавторитетно, но почти столь же неоспоримо, что революціонная общественность могла бы составить такое правительство из имен болѣе или менѣе «всероссійских», которое имѣло бы в тѣ дни, быть может, больше вліянія, чѣм случайно составленное и не соотвѣтствовавшее моменту «Временное Правительство», которое приняло бразды правленія в революціонное время [7].

Основная причина «передачи» власти цензовым элементам или вѣрнѣе отказ от каких-либо самостоятельных попыток создать однородное демократическо-соціалистическое правительство лежала не в сознаніи непосильной для демократіи «обузы власти», а в полной еще неувѣренности в завтрашнем днѣ. В этом откровенно признавался впослѣдствіи в совѣщаніи совѣтов докладчик о «временном правительствѣ», Стеклов — один из тѣх, кто непосредственно участвовал в ночных переговорах 1-2 марта: «…когда намѣчалось… соглашеніе, было совсѣм неясно, восторжествует ли революція не только в формѣ революціонно-демократической, но даже в формѣ умѣренно-буржуазной. вы, …которые не были здѣсь, в Петроградѣ, и не переживали этой революціонной горячки, представить себѣ не можете, как мы жили: окруженные вокруг думы отдѣльными солдатскими взводами, не имѣющими даже унтер-офицеров, не успѣвши еще сформировать никакой политической программы движенія… нам не было извѣстно настроеніе войск вообще, настроеніе Царскосельскаго гарнизона, и имѣлись свѣдѣнія, что они идут на нас. Мы получали слухи, что с сѣвера идут пять полков, что ген. Иванов ведет 26 эшелонов, на улицах раздавалась стрѣльба, и мы могли допускать, что эта слабая группа, окружавшая дворец, будет разбита, и с минуты на минуту ждали, что вот придут, и если не разстрѣляют, то заберут нас. Мы же, как древніе римляне, важно сидѣли и засѣдали, но полной увѣренности в успѣхѣ революціи в этот момент совершенно не было»

Слишком легко послѣ того, как событія произошли, отвергнуть этот психологическій момент и утверждать, что «царизм» распался, как карточный домик, что режим, сгнившій на корню, никакого сопротивленія не мог оказать, что «военный разгром революціи был немыслим». Дѣло, конечно, было не так. Успѣх революціи, как показал весь историческій опыт, всегда зависит не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивленія. Это почти «соціологическій» закон. У революціи 17 года не было организованной реальной военной силы. Всѣ участники революціи согласны с тѣм, что цитадель революціи — Таврическій дворец, была в первые дни беззащитна. В ночь на 28 февраля, находившіеся в Гос. Думѣ фактически не располагали ни одним ружьем — признает Керенскій (La Verité). Имѣвшееся артиллерійское орудіе было без снарядов, бездѣйственны были и пулеметы (Мстиславскій). Потому так легко возникала паника в стѣнах Таврическаго дворца — и не только в первый день, как о том свидѣтельствуют мемуаристы; достаточно было дойти невѣрному слуху о сосредоточеніи в Академіи Генеральнаго Штаба 300 офицеров, вооруженных пулеметами, с цѣлью нападенія на революціонную цитадель. Казалось, что небольшая организованная воинская часть без труда ликвидирует возстаніе или по крайней мѣрѣ его внѣшній центр [8]. И если такой части не нашлось, то эхо объясняется не одной растерянностью разложившейся власти, а и тѣм, что уличное неорганизованное движеніе в критическій момент оказалось сцѣплено с Государственной Думой — поднять вооруженную руку против народнаго представительства психологически было уже труднѣе, учитывая то обстоятельство, что во время войны армія превратилась в сущности в «вооруженный народ», как то неоднократно признавалось в самом правительстве (см., напр., сужденія в Совѣтѣ Министров в 15 году). Война парализовала в значительной степени волю к противодѣйствію, и Суханов совершенно прав, утверждая, что Комитет Гос. Думы служил «довольно надежным прикрытіем от царистской контр-революціи», отсюда рождалось впечатленіе, что власть «явно запускала движеніе» и подтверждалась распространенная легенда о «провокаціи».

Если в Петербургѣ 1-го марта, когда рѣшался вопрос о власти, переворот закончился уже побѣдоносно, то оставалось еще неизвѣстным, как на столичныя событія реагирует страна и фронт. Керенскій, не очень слѣдящій за своими словами, в одной из послѣдних книг (La Verité) писал, что к ночи 28-го вся страна с арміей присоединилась, к революціи. Это можно еще с оговоркой сказать о второй столицѣ Имперіи гдѣ ночью 28-го было уже принято обращеніе Городской Думы, к населенію, говорившее, что «ради побѣды и спасенія Россіи Госуд. Дума вступила на путь рѣшительной борьбы со старым и пагубным для нашей родины строем». Но народ, который должен был фактически устранить «от власти тѣх, кто защищал старый порядок, постыдное дѣло измѣны», 1 марта в сущности стал лишь «готовиться к бою», как выражается в своих воспоминаніях непосредственный наблюдатель событій, будущій комиссар градоначальства с.-р. Вознесенскій. Полное бездѣйствіе власти под начальством ген. Мрозовскаго опредѣлило успѣх революціи и ея безкровность: три солдата и рабочій — такова цифра жертв возстанія в Москвѣ… В матери русских городов — Кіевѣ, гдѣ узнали о перевороте лишь 3-го, и гдѣ в этот день газеты все же вышли с обычными «бѣлыми мѣстами», еще перваго был арестован по ордеру губ. жанд. управленія старый народоволец, отставн. полковник Оберучев, вернувшійся из эмиграціи в серединѣ февраля «на родину». Во многих губерніях центра Россіи (Ярославль, Тула и др.) движеніе началось 3-го. Жители Херсона даже 5 марта могли читать воззваніе губернатора Червинскаго о народных безпорядках в Петербургѣ, прекращенных Родзянко в «пользу арміи, Государя и отечества». На фронт вѣсть о революціи естественно пришла еще позже — во многих мѣстах 5-6 марта; об отреченіи Императора на нѣкоторых отдѣльных участках узнали лишь в серединѣ мѣсяца. Мѣстечковый еврей, задавшій в это время одному из мемуаристов (Квашко) вопрос: «а царя, дѣйствительно, больше нѣт, или это только выдумка», — вѣроятно, не был одинок. В захолустье свѣдѣнія о происшедших событіях кое гдѣ проникли лишь к концу мѣсяца. Для иностранных читателей может быть убѣдительно свидѣтельство Керенскаго, что на всем протяженіи Имперіи не нашлось ни одной части, которую фактически можно было двинуть против мятежной столицы, то же, конечно, говорит и Троцкій в своей «Исторіи революціи». Но это мало убѣдительно для русскаго современника, знающаго, что фронтовая масса и значительная часть провинціи о событіях были освѣдомлены лишь послѣ их завершенія.

Чернов дѣлает поправку (то же утвержденіе найдем мы и в воспоминаніях Гучкова): войсковую часть можно было отыскать на фронтѣ, но посылка ея не достигла бы цѣли, ибо войска, приходившія в Петербург, переходили на сторону народа. Но это только предположеніе, весьма вѣроятное в создавшейся обстановкѣ, но все-таки фактически невѣрное, вопреки установившейся версіи, даже в отношеніи того немногочисленнаго отряда, который дошел до Царскаго Села во главѣ с ген. Ивановым к вечеру 1 марта [9]. Большевицкіе историки желают доказать, что «демократія», из которой они себя выдѣляют, отступила на вторыя позиціи не из страха возможности разгрома революціи, а в силу паники перед стихійной революціонностью масс: в первые дни — вспоминает большевизанствующій с.-р. Мстиславскій — «до гадливости» чувствовалось, как «верховники» из Исп. Ком. боялись толпы [10]. Безспорно, страх перед неорганизованной стихіей должен был охватывать людей, хоть сколько-нибудь отвѣтственных за свои дѣйствія и не принадлежавших к лагерю безоговорочных «пораженцев», ибо неорганизованная стихія, безголовая революція, легко могла перейти в анархію, которая не только увеличила бы силу сопротивленія режима, но и неизбѣжно порождала бы контр-революціонное движеніе страны во имя сохраненія государственности и во избѣжаніе разгрома на внѣшнем фронтѣ»

Керенскій, быть может, нѣсколько преувеличивая свои личныя ощущенія первых дней революціи, объективно прав, указывая, что никто не ожидал произошедшаго хаоса, и у всѣх была только одна мысль, как спасти страну от быстро наступающей анархіи. Элементарный здравый смысл заставлял демократію привѣтствовать рѣшеніе Временнаго Комитета взять на себя отвѣтственную роль в происходивших событіях и придать стихійному движенію характер «революціи», ибо исторія устанавливала и другой «соціологическій закон», в свое время в таких словах формулированный никѣм иным, как Лениным: «для наступленія революціи недостаточно, чтобы «низы не хотѣли», требуется, чтобы и «верхи не могли» жить по старому, т. е. «революціонное опьянѣніе», как выразился Витте в воспоминаніях, должно охватить и командующій класс. Витте довольно цинично называл это «умственной чесоткой» и либеральным «ожирѣніем» интеллигентной части общества, доказывая, что «революціонное опьянѣніе» вызывает отнюдь не «голод, холод, нищета», которыми сопровождается жизнь 100 милліоннаго непривилегированнаго русскаго народа. В одном старый бюрократ был прав: «главным диктатором» революціи не является «голодный желудок» — этот традиціонный предразсудок, как нежизненный постулат, пора давно отбросить. Голод порождает лишь бунт, которому, дѣйствительно, обычно уготован один конец: «самоистребленіе». Алданов справедливо замѣтил, что о «продовольственных затрудненіях» в Петербургѣ, в качествѣ «причин революціи» историку послѣ 1920 г. писать «будет неловко».

Мотив этот выдвигался экономистами в началѣ революціи (напр., доклад Громана в Исп. Ком. 16 марта); в позднѣйшей литературѣ, пожалуй, один только Чернов все еще поддерживает версію, что на улицу рабочих вывел «Царь-Голод», — впрочем весьма относительный: сообщеніе градоначальника командующему войсками 23 февраля считало причиной безпорядков еще только слух, что будут отпускать 1 ф. хлѣба взрослому и полфунта на малолѣтних.

Ленин, который все всегда знал заранѣе на девять десятых, утверждал послѣ революціи, еще в дни пребыванія за границей, что буржуазія нужна была лишь для того, чтобы «революція побѣдила в 8 дней» [11].

Мемуаристы противоположнаго лагеря с той же убѣдительностью доказывают легкую возможность разгрома революціи при наличности нѣкоторых условій, в дѣйствительности по тѣм или другим причинам не оказалось. «Революція побѣдила в 8 дней» потому, что страна как бы слилась в едином порывѣ и общности настроеній, — столичный бунт превратился во «всенародное движеніе», показавшее, что старый порядок был уже для Россіи политическим анахронизмом и тогда (послѣ завершенія переворота) в стихійности революціи начали усматривать гарантіи незыблемой ея прочности (рѣчь Гучкова 8 марта у промышленников).

В историческом аспектѣ можно признать, что современники в предреволюціонные дни недооцѣнивали сдвига, который произошел в странѣ за годы войны под воздѣйствіем оппозиціонной критики Гос. Думы, привившей мысль, что національной судьбѣ Россіи при старом режимѣ грозит опасность, что старая власть «безучастная к судьбѣ родины и погрязшая в позорѣ порока… безповоротно отгородилась от интересов народа, на каждом шагу принося их в жертву безумным порывам произвола и самовластія» (из передовой статьи «Рус. Вѣд.» 7 марта). В политической близорукости, быть может, повинны всѣ общественныя группировки, но от признанія этого факта нисколько не измѣняется суть дѣла: февральскія событія в Петербургѣ, их размах, отклик на них и итог оказались рѣшительно для всѣх неожиданными — «девятый вал», по признанію Мякотина (в первом публичном выступленіи послѣ революціи), пришел тогда, «когда о нем думали меньше всего». Теоретически о грядущей революціи всегда говорили много — и в лѣвых, и в правых, и в промежуточных, либеральных кругах. Предреволюціонныя донесенія агентуры департамента полиціи и записи современников полны таких предвидѣній и пророчеств — нѣкоторым из них нельзя отказать в прозорливости, настолько они совпали с тѣм, что фактически произошло. В дѣйствительности же подобныя предвидѣнія не выходили за предѣлы абстрактных разсчетов и субъективных ощущеній того, что Россія должна стоять «на порогѣ великих событій». Это одинаково касается, как предсказаній в 16 г. нѣкоего писца Александро-Невской Лавры, зарегистрированных в показаніях филеров, которые опекали Распутина, так и предвидѣній политиков и соціологов. Если циммервальдец Суханов был убѣжден, что «міровая соціальная революція не может не увѣнчать собой міровой имперіалистической войны», то его прогнозы в сущности лежали в той же плоскости, что и размышленія в часы безсонницы в августѣ 14 г. вел. кн. Ник. Мих., записавшаго в дневник: «к чему затѣяли эту убійственную войну, каковы будут ея конечные результаты? Одно для меня ясно, что во всѣх странах произойдут громадные перевороты, мнѣ мнится конец многих монархій и тріумф всемірнаго соціализма, который должен взять верх, ибо всегда высказывался против войны». Писательница Гиппіус занесла в дневник 3 октября 16 г.: «никто не сомнѣвается, что будет революція. Никто не знает, какая и когда она будет, и не ужасно ли? — никто не думает об этом». (Предусмотрительность часто появляется в опубликованных дневниках post factum). Во всяком случаѣ не думали потому, что вопрос этот в конкретной постановкѣ в сознаніи огромнаго большинства современников не был актуален, — и близость революціи исчислялась не днями и даже не мѣсяцами, а может быть, «годами». Говорили о «революціи» послѣ войны (Шкловскій). Даже всевидящій Ленин, считавшій, что «всемірная имперіалистическая война» является «всесвѣтным режиссером, который может ускорить революцію» («Письма издалека»), за два мѣсяца до революціи в одном из своих докладов в Цюрихѣ сдѣлал обмолвку: «Мы, старики, быть может, до грядущей революціи не доживем». По наблюденіям французскаго журналиста Анэ, каждый русскій предсказывал революцію на слѣдующій год, в сущности не вѣря своим предсказаніям. Эти общественные толки, поднимавшіеся до аристократических и придворных кругов, надо отнести в область простой разговорной словесности, конечно, показательной для общественных настроеній и создавшей психологію ожиданія чего-то фатально неизбѣжнаго через какой-то неопредѣленный промежуток времени.

Ожиданіе новаго катаклизма являлось доминирующим настроеніем в самых различных общественных кругах — и «лѣвых» и «правых , послѣ завершенія «великой русской революціи», как «сгоряча» окрестили 1905 год, Россію ждет «революція безповоротная и ужасная» — положеніе это красной нитью проходит через перлюстрированную департаментом полиціи частную переписку (мы имѣем опубликованный отчет, напр., за 1908 г.). Человѣк весьма консервативных политических убѣжденій, харьковскій проф. Вязигин писал: «Самые черные дни у нас еще впереди, а мы быстрыми шагами несемся к пропасти». Ему вторит политик умѣренных взглядов, член Гос. Сов. Шипов: «родина приближается к пропасти»… «предстоящая неизбѣжная революція легко может вылиться в форму пугачевщины». И все-таки Шипов, путем размышленія, готов признать, что «теперь чѣм хуже, тѣм лучше», ибо «чѣм скорѣе грянет этот гром, тѣм менѣе он будет страшен и опасен». И болѣе лѣвый Петрункевич хоть и признает, что наступила «полная агонія» правительственной власти, что «теперь борьба демократизировалась в самом дурном смыслѣ», что «выступили на арену борьбы необузданный и дикія силы», однако, все это, по его мнѣнію, свидѣтельствует, что «мы живем не на кладбищѣ». «Будущее в наших руках, если не впадет в прострацію само общество», успокаивает редактор «Рус. Вѣд.» Соболевскій сомнѣвающагося своего товарища по работѣ проф. Анучина и т. д. И очень часто в перепискѣ государственных дѣятелей, ученых и простых обывателей, с которой ознакамливались перлюстраторы, звучит мотив: «вряд ли без внѣшняго толчка что-нибудь будет». В кругах той либерально-консервативной интеллигенціи, которая под водительством думскаго прогрессивнаго блока претендовала на преемственность власти при новых парламентских комбинаціях, ожиданіе революціи, вышедшей из нѣдр народной толщи и рисовавшейся своим радикальным разрѣшеніем накопившихся соціальных противорѣчій какой-то новой «пугачевщиной», «русским бунтом, безсмысленным и безпощадным», по выраженію еще Пушкина, носило еще менѣе реалистическія формы. Революціонный жупел, посколько он выявлялся с кафедры Гос. Думы, здѣсь был пріемом своего рода педагогическаго воздѣйствія на верховную власть в цѣлях принудить ее капитулировать перед общественными требованіями. В дѣйствительности мало кто вѣрил, что то, «чего всѣ опасаются», может случиться, и в интимных разговорах, отмѣчаемых агентами деп. полиціи (и не только ими), ожидаемая революція замѣнялась «почти безкровным» дворцовым переворотом — до него в представленіи оппозиціонных думских политиков оставалось «всего лишь нѣсколько мѣсяцев» даже, может быть, нѣсколько недѣль.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]