4. Настроенія перваго марта.


[ — Мартовcкіе дни 1917 годаГЛАВА ПЕРВАЯ. РѢШАЮЩАЯ НОЧЬ [1]II. В рядаx цензовoй oбщеcтвенности]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Послѣ крушенія «самой солнечной, самой праздничной, самой безкровной» революціи (так восторженно отзывался прибывшій в Россію французскій соціалист министр Тома), послѣ того, как в густом туманѣ, застлавшем политическіе горизонты, зашло «солнце мартовской революціи» — многіе из участников ея не любят вспоминать о том «опьянѣніи». которое охватило их в первые дни «свободы», когда произошло «историческое чудо» , именовавшееся февральским переворотом. «Оно очистило и просвѣтило нас самих» — писал Струве в №1 своего еженедельника «Русская Свобода». Это не помѣшало Струве в позднѣйших размышленіях о революціи сказать, что «русская революція подстроена и задумана Германіей». «Восьмым чудом свѣта» назвала революцію в первой статьѣ и «Рѣчь». Епископ уфимскій Андрей (Ухтомскій) говорил, что в эти дни «совершился суд Божій». Обновленная душа с «необузданной радостью» спѣшила инстинктивно во внѣ проявить свои чувства, и уже 28-го, когда судьба революціи совсѣм еще не была рѣшена, улицы Петербурга переполнились тревожно ликующей толпой, не отдававшей себѣ отчета о завтрашнем днѣ [40]. В эти дни «многіе целовались» — скажет лѣвый Шкловскій. Незнакомые люди поздравляли друг друга на улицах, христосовались будто на Пасху» — вспоминает в «Былом» Кельсон. Таково впечатлѣніе и инженера Ломоносова: «в воздухѣ что-то праздничное, как на Пасху». «Хорошее, радостное и дружное» настроеніе, отмѣчает не очень лѣво настроенный депутат кн. Мансырев. У всѣх было «праздничное настроеніе», по характеристикѣ будущаго члена Церковнаго Собора Руднева, человѣка умѣренно правых взглядов. Также «безоглядно и искренно» всѣ радовались кругом бывш. прокурора Судебной палаты Завадскаго. «Я никогда не видѣл сразу в таком количествѣ столько счастливых людей. Всѣ были именинниками» — пишет толстовец Булгаков [41]. Всегда нѣсколько скептически настроенная Гиппіус в «незабвенное утро» 1 марта, когда к Думѣ текла «лавина войск » —»стройно, с флагами, со знаменами, с музыкой», видѣла в толпѣ все «милыя, радостныя, вѣрящія лица».

Таких свидѣтельств можно привести немало, начиная с отклика еще полудѣтскаго в дневникѣ Пташкиной, назвавшей мартовскіе дни «весенним праздником». Это вовсе не было «дикое веселье рабов, утративших страх», как опредѣлял ген. Врангель настроеніе массы в первые дни революціи. И, очевидно, соотвѣтствующее опьянѣніе наблюдалось не только в толпѣ, «влюбленной в свободу» и напоминавшей Рудневу «тетеревов на току». Извѣстный московскій адвокат, видный член центральн. комитета партіи к. д., польскій общественный дѣятель Ледницкій рассказывал, напр., в Московской Думѣ 2-го марта о тѣх «счастливых днях», которые он провел в Петербургѣ. Москвичи сами у себя находились в состояніи не менѣе радужном: «ангелы поют в небесах» — опредѣляла Гиппіус в дневникѣ тон московских газет. На вопрос из Ставки представителя управленія передвиженіем войск полк. Ахшарумова 2 марта в 11 час. о настроеніи в Москвѣ — жителей и войск, комендант ст. Москва-Александровская без всяких колебаній отвѣчал: «настроеніе прекрасное, всѣ ликуют». В этом всеобщем ликованіи — и повсемѣстном в странѣ — была вся реальная сила февральскаго взрыва [42]. Очевидно, ликовали не только «опредѣленно лѣвые», как пытался впослѣдствіи утверждать знаменитый адвокат Карабчевскій. Недаром, по утвержденію Вл. Львова, даже Пуришкевич в дни «мартовскаго ликованія» ходил с «красной гвоздичкой».

Конечно, были и пессимисты — и в средѣ не только дѣятелей исчезавшаго режима. Трудовик Станкевич, опредѣлявшій свое отношеніе к событіям формулой: «через десять лѣт будет хорошо, а теперь — через недѣлю нѣмцы будут в Петроградѣ», склонен утверждать, что «такія настроенія были, в сущности, главенствующими… Офиціально торжествовали, славословили революцію, кричали «ура» борцам за свободу, украшали себя красным бантом и ходили под красными знамёнами… Но в душѣ, в разговорах наединѣ, — ужасались, содрогались и «чувствовали себя плѣненными враждебной стихіей, идущей каким-то невидимым путем… Говорят, представители прогрессивнаго блока плакали по домам в истерикѣ от безсильнаго отчаянія». Такая обобщающая характеристика лишена реальнаго основанія. Смѣло можно утверждать, что отдѣльные голоса — может быть, даже многочисленные — тонули в общей атмосферѣ повышеннаго оптимизма. Ограниченія, пожалуй, надо ввести, — как мы увидим, только в отношеніи лиц, отвѣтственных за внѣшній фронт, — и то очень относительно. Не забудем, что ген. Алексѣев столь рѣшительно выступавшій на Моск. Гос. Сов., все же говорил о «свѣтлых, ясных днях революціи».

«Широкія массы легко поддавались на удочку всенароднаго братства в первые дни» — признает историк-коммунист Шляпников.

Пусть это «медовое благолѣпіе» первых дней, «опьянѣніе всеобщим братаніем», свойственным «по законам Маркса», всѣм революціям, будет только, как предсказывал не сантиментальный Ленин, «временной болѣзнью», факт остается фактом, и этот факт накладывал своеобразный отпечаток на февральско-мартовскіе дни. И можно думать, что будущій член Временнаго Правительства, первый революціонный синодскій обер-прокурор Вл. Львов искренне «плакал», наблюдая 28-го, «торжественную картину» подходивших к Государ. Думѣ полков со знаменами. «Плакали», по его словам, и солдаты, слушавшіе его слащавую рѣчь: «Братцы! да здравствует среди нас единство, братство, равенство и свобода», — рѣчь. которая казалась реалистически мыслящему Набокову совершенно пустой. Однако, окружавшая обстановка побѣдила первоначальный скептицизм Набокова, просидѣвшаго дома весь первый день революціи, и он сам почувствовал 28-го тот подъем, который уже разсѣян был в атмосферѣ. Это было проявленіе того чувства имитативности, почти физическаго стремленія слиться с массой и быть заодно с ней, которое может быть названо революціонным психозом.

Колебанія и сомнѣнія должны были проявляться в средѣ тѣх, кто должен был «стать на первое мѣсто», конечно, гораздо в большей степени, нежели в обывательской безотвѣтственной интеллигентной массѣ. Допустим, что прав французскій журналист Анэ, посѣщавшій по нѣсколько раз в день Думу и писавшій в статьях направляемых в «Petit Parisien» [43], что «члены Думы не скрывают своей тоски». И тѣм не менѣе всеобщаго гипноза не мог избѣжать и думскій Комитет. Поэтому атмосфера ночных переговоров, обрисованная в тонах Шульгина, не могла соотвѣтствовать дѣйствительности. Вѣдь трудно себѣ даже представить через тридцать лѣт, что в заключительной стадіи этих переговоров столь чуждый революціонному экстазу Милюков расцѣловался со Стекловым — так, по крайней мѣрѣ, со слов Стеклова разсказывает Суханов [44]. Симптомы политических разногласій двух группировок, конечно, были на лицо; их отмѣчала телеграмма, посланная главным морским штабом (гр. Капнистом) перваго марта в Ставку (адм. Русину) и помѣченная 5 час. 35 мин. дня: …»порядок налаживается с большим трудом. Есть опасность возможности раскола в самом Комитетѣ Г. Д. и выдѣленія в особую группу крайних лѣвых революціонных партій и Совѣта Раб. Деп.», но эти разногласія в указанной обстановкѣ вовсе не предуказывали еще неизбѣжность разрыва и столкновенія, на что возлагала свои надежды имп. Алек Фед, в письмѣ к мужу 2-го марта: «два теченія — Дума и революціонеры — двѣ змѣи, которыя, как я надѣюсь, отгрызут друг другу голову — это спасло бы положеніе».

Надо признать довольно безплодной попытку учесть сравнительно удѣльный вѣс того и другого революціоннато центра в условіях уличных волненій первых дней революціи — и совершенно безплодна такая попытка со стороны лиц, не проникавших по своему положенію в самую гущу тогдашних настроеній массоваго столичнаго жителя и солдатской толпы. Талантливый мемуарист проф. Завадскій совершенно увѣрен, что звѣзда «примостившегося» к Гос. Думѣ Совѣта Раб. Деп. «меркла в первое время в лучах думскаго комитета» и что «временный комитет Думы обладал тогда такою полнотою власти духовной и физической, что без существенных затрудненій мог взять под стражу членов совѣтских комитетов». Такія слишком субъективныя позднѣйшія оцѣнки (Завадскій ссылается на «впечатлѣніе многих уравновѣшенных» и на его взгляд «не глупых людей») не имѣют большого историческаго значенія уже потому, что этот вопрос просто не мог тогда возникнуть в сознаніи дѣйствовавших лиц — и не только даже в силу отмѣченных идеалистических настроеній. По утвержденію Шульгина подобная мысль не могла придти в голову уже потому, что в распоряженіи Комитета не было никаких «вооруженных людей» [45]. По позднѣйшему признанію Энгельгардта, сдѣланному Куропаткину в маѣ, он был «хозяином лишь первые шесть часов». Лишь очень поверхностному и случайному наблюдателю могло казаться, что весь Петербург руках комитета Гос. Думы. Так докладывал 2-го прибывшій в Москву в исключительно оптимистическом настроеніи думскій депутат, член партій к. д., проф. Новиков (это отмѣтил № 3 Бюллетеня Ком. Общ. Организ.). «Спасти русскую государственность», как нѣсколько высокопарно выражается Керенскій, Врем. Комит. без содѣйствія Совѣта было крайне трудно. Совѣт, по своему составу естественно стоявшій в большой непосредственной близости к низам населенія, легче мог вліять на уличную толпу и вносить нѣкоторый «революціонный» порядок в хаос и стихію. Отрицать такое организующее начало Совѣта в первые дни может только тот, кто в своем предубѣжденіи не желает считаться с фактами [46]. Подобное сознаніе неизбѣжно само по себѣ заставляло избѣгать столкновенія и толкало на сотрудничество. Также очевидно было и то, что без активнаго содѣйствія со стороны Совѣта думскій комитет, связавшій свою судьбу, судьбу войны и страны с мятежом, не мог бы отразить подавленіе революціи, если бы извнѣ сорганизовалась такая контр-революціонная правительственная сила. А в ночь с 1-го на 2-е марта для Временнаго Комитета совершенно неясно было, чѣм закончится поход ген. Иванова, лишь смутныя и противорѣчивыя свѣдѣнія о котором доходили до Петербурга. Довольно показательно, что именно по иниціативѣ Милюкова в согласительную декларацію от Совѣта, выработанную в ночном совѣщаніи, было введено указаніе на то, что «не устранена еще опасность военнаго движенія» против революціи. Эта опасность служила не раз темой для рѣчей Милюкова, обращенных к приходившим в Таврическій дворец воинским частям. Так, напр., по тогдашней записи 28-го лидер думскаго комитета, обращаясь к лейб-гренадерам, говорил: «Помните, что враг не дремлет и готов стереть нас с вами с лица земли» [47]. Вѣроятно, в ночь на второе отсутствовавшій на переговорах Гучков, кандидат в военное министерство и руководитель военной комиссіи Вр, Комитета, пытался, если не организовать защиту, как утверждал в своей рѣчи 2-го Милюков, то выяснить положеніе дѣл со стороны возможной обороны. Надо было обезвредить Иванова и избѣжать гражданской войны.

Неопредѣленная обстановка, вопреки всѣм схемам и теоретическим предпосылкам, накладывала и во Временном Комитетѣ отпечаток на переговоры, которые велись с ним от имени Исп. Ком. Совѣта. Этот отпечаток довольно ясно можно передать записью в дневникѣ Гиппіус, помѣчанной 11 час. 1-го марта: «весь вопрос в эту минуту: будет ли создана власть или не будет. Совершенно понятно, что… ни один из Комитетов, ни думскій, ни совѣтскій, властью стать не может. Нужно что-то новое, третье…» «Нужно согласиться — записывает перед писательница — и не через 3 ночи, а именно в эту ночь». «Вожаки Совѣта» и «думскіе комитетчики» «обязаны итти на уступки»… «Безвыходно, они понимают»… «положеніе безумно острое». По записям Гиппіус, сдѣланным на основаніи информаціи, которую «штаб» Мережковских получал от Иванова-Разумника (преимущественно, однако, в передачѣ Андрея Бѣлаго) можно заключить, что в теченіе всего перваго марта шли непрерывные переговоры о конструкціи власти между «вожаками совѣта» и «думцами-комитетчиками» и «все отчетливѣе» выяснялся «разлад» между Врем. Комитетом и Совѣтом. Напр., под отмѣткой «8 час.» можно найти такую запись: «Борѣ телефонировал из Думы Ив. Разумник. Оп сидит там в видѣ наблюдателя, вклеенаго между Комитетом и Совѣтом, слѣдіт, должно быть, как развертывается это историческое, двуглавое засѣданіе». Такое представленіе, как бы опровергающее версію Суханова, будет, очевидно, очень неточно. Дѣло может итти лишь о том «неуловимом» контактѣ, который неизбѣжно устанавливался между двумя дѣйствующими «параллельно» крыльями Таврическаго дворца и сводился к частным разговорам и офиціальной информаціи. Никаких конкретных данных, свидѣтельствующих о том, что члены думскаго комитета были болѣе или менѣе освѣдомлены о теченіях, намѣчавшихся в Совѣтѣ, мы не имѣем. Скорѣе приходится предположить, что дѣятели Комитета не имѣли представленія о том, что при обсужденіи программнаго вопроса в совѣтских кругах была выдвинута нѣкоторой группой идея коалиціоннаго правительства. По собственной иниціативѣ люди «прогрессивнаго блока» такой идеи выдвинуть не могли, ибо они по своей психологіи туго осваивались с тѣм новым, что вносила революція — органически «еще не понимали» — как записывает Гиппіус —, что им суждено дѣйствовать во «время» и в «стихіи революціи», Невѣрный учет происходивших событій искривлял историческую линію — быть может, единственно правильную в то время. В ночь, когда двѣ руководящія в революціи общественныя группы вырабатывали соглашеніе, никто не поднял вопроса о необходимости попытаться договориться по существу программы, которая должна быть осуществлена в ближайшее время. Извѣстная договоренность, конечно, требовала и другого состава правительства. «Радикальная» программа, которая была выработана, являлась только внѣшней оболочкой — как бы преддверіем к свободной дискуссіи очередных соціально-политических проблем. В дѣйствительности получался гнилой компромисс, ибо за флагом оставались всѣ вопросы, которые неизбѣжно должны были выдвинуться уже на другой день.

Возможен ли был договор по существу при внѣшне діаметрально противоположных точках зрѣнія? Не должен ли был трезвый ум во имя необходимая компромисса заранѣе отвергнуть утопіи? Как ни субъективен будет отвѣт на вопрос, который может носить лишь предположительный характер, подождем с этим отвѣтом до тѣх пор, пока перед нами не пройдет фильмовая лента фактов, завершивших собой событія рѣшающей ночи. В них, быть может, найдем мы прямое указаніе на то, что в тогдашней обстановкѣ не было презумпціи, предуказывающей невозможность фактическаго соглашенія. Можно констатировать один несомнѣнный факт: вопрос, который представлялся кардинальным для хода революціи, не был в центрѣ вниманія современников. Объяснить это странное явленіе макіавелистической тактикой, которую примѣняли обѣ договаривающаяся стороны, желая как бы сознательно обмануть друг друга — так вытекает из повѣствованія мемуаристов — едва ли возможно… Наложили свой отпечаток на переговоры ненормальный условія, в которых они происходили… Никто не оказался подготовленным к революціи — во всяком случаѣ в тѣх формах, в которых она произошла. Всѣ вопросы пришлось таким образом разрѣшать ex abrupto в обстановкѣ чрезвычайной умственной и физической переутомленности, когда лишь «нѣсколько человѣк», по выраженію Шульгина «в этом ужасном сумбурѣ думали об основных линіях». Но и эти «нѣсколько человѣк» отнюдь не могли спокойно проанализировать то, что происходило, и больше плыли по теченію. Вдуматься в событія им было нѣкогда. Вѣдь с перваго дня революціи общественных дѣятелей охватил какой-то по истинѣ психоз говоренія: «только лѣнивый не говорил тогда перед Думой» (Карабчевскій). Автор одного из первых историко-психологических очерков русской революціи, озаглавленнаго «Русскій опыт», Рысс писал, что будущій историк первый фазис революціи будет принужден назвать «періодом рѣчей». Керенскій вспоминает, какое величайшее удовлетвореніе доставляла ему возможность произносить слова о свободѣ освобождающемуся народу. Вѣроятно, не один Керенскій — оратор по призванію и профессіи — испытывал такое ощущеніе потребности высказаться [48]. И только впослѣдствіи начинало казаться, что дѣлали они это поневолѣ, чтобы «потоком красивых слов погасить огонь возбужденія или наоборот пожаром слов поднять возбужденіе». По выраженію американскаго наблюдателя инж. Рута, прибывшаго в Россію с желѣзнодорожной миссіей, Россія превратилась в націю из 180 милліонов ораторов. Этого психоза далеко не чужд был и тот, кто по общему признанію доминировал в рядах «цензовой общественности» и был вдохновителем политической линіи Временнаго Комитета. Сам Милюков охотно воспользовался антитезой біографа кн. Львова, противопоставившаго в революціи «чувство» Керенскаго «уму» Милюкова. Приходится, однако, признать, что синтетическій ум Милюкова не сыграл в рѣшающую ночь должной роли и не только потому, что Милюков, как записывала та же Гиппіус, органически не мог понять революціи.

Отрицательные результаты недоговоренности сказались очень скоро. В ближайшіе же дни неопредѣленность в вопросѣ об юридическом завершеніи революціи, о формах временной правительственной власти и о методѣ дѣйствія согласившихся сторон создала трудное положеніе. Это роковым образом прежде всего сказалось на судьбах отрекшагося от престола монарха.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]