САМОУПРАВЛЕНИЕ


[ — Нaрoднaя мoнaрxияЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ МОСКВА]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Мы, обманутое поколение, росли в том убеждении, что у нас на Руси, плохо все. Нам, обманутому поколению, учителя в гимназиях, профессора в университетах, публицисты в газетах и всякие другие сеятели во всяких других местах тыкали в нос по преимуществу Англию: к концу XIX века обезьянья мода несколько переменилась: уже не французской, а английской короне стала принадлежать русская интеллигентская душа. И русской интеллигентской душе тыкали в нос английский Habeas corpus act, [14] совершенно забывая упомянуть о том, что в варварской Руси «габеас корпус акт» был введен на сто двадцать лет раньше английского: по «Судебнику» 1550 года администрация не имела права арестовать человека, не предъявив его представителям местного самоуправления — старосте и целовальнику, иначе последние по требованию родственников могли освободить арестованного и взыскать с представителя администрации соответствующую пению «за бесчестье». Но гарантии личной и имущественной безопасности не ограничивались габеас корпус актом. Ключевский пишет о «старинном праве управляемых жаловаться высшему начальству на незаконные действия подчиненных управителей» — «по окончании кормления обыватели, потерпевшие от произвола управителей, могли обычным гражданским порядком жаловаться на действия кормленщика» и «обвиняемый правитель… являлся простым гражданским ответчиком, обязанным вознаградить своих бывших подвластных за причиненные им обиды… при этом кормленщик платил и судебные пени и протори… Истцы могли даже вызвать своего бывшего управителя на поединок… Это было приличие охраняемое скандалом…судебная драка бывшего губернатора или его заместителя с наемным бойцом, выставленным людьми, которыми он недавно правил от имени верховной власти».

Не были ли скандалом дуэли Клемансо? Дела Стависского и Шклярика? Панамская история и каучуковые плантации Южной Америки? Дальше В. Ключевский пишет:

«Съезд с должности кормленщика, не умевшего ладить с управляемыми, был сигналом к вчинению запутанных исков о переборах и других обидах. Московские судьи не мирволили своей правительственной братии…»

Бюрократической солидарности в Москве, видимо, не существовало. И сидевшим «на кормлении» воеводам лучше уж было «уметь ладить» с населением: иначе суды, пени, штрафы, а не то и дуэль: способ сейчас несколько устарелый, но в те времена общепринятый…

Судебник 1550 года не был особым нововведением: он только оформил то писаное и неписаное право, которым и до него жила Московская Русь. Это было право самого широкого местного самоуправления.

Я не изучал этого права. В учебниках и исторических трудах о нем говорилось только мельком, как-то в промежутках между казнями и смутами, сентенциями и враньем — так, как будто авторы, сеявшие разумное и прочее, торопились отделаться от неудобных исторических свидетельств и по возможности без пересадки перескочить в свои западноевропейские теплушки. И даже Л. Тихомиров — уделяет московскому самоуправлению всего две страницы. Я приведу выдержки и из Тихомирова и из Ключевского.

Л. Тихомиров так суммирует административное устройство земской Руси (том 2, стр. 75):

«Воевода, как представитель царя, должен был смотреть решительно за всем: чтобы государство было цело, чтобы везде были сторожа, беречь накрепко. чтобы в городе и уезде не было разбоя, воровства и т. д… Воевода ведал вообще всеми отраслями ведения самого государя, но власть его не безусловна и он ее практиковал совместно с представителями общественного самоуправления. Вторым лицом после воеводы является губной староста, ведавший дела уголовные. Его выбирали дворяне и боярские дети. [15]

Затем следует земский староста — власть, выбранная городским и уездным населением. При нем состояли, выборные от уездных крестьян, советники. Они составляли земскую избу. Дело земского старосты и советных его людей состояло в раскладке податей, в выборе окладчиков и целовальников. В дело распределения оклада воевода не мог вмешиваться точно так же, как и в выборы, не мог сменять выборных лиц и вообще не имел права «вступаться» в мирские дела. Кроме выборов, земская изба заведовала городским хозяйством, разверсткой земли и могла вообще обсуждать все нужды посадских и уездных людей, доводя, о чем считала нужным, воеводе же или в Москву… У крестьян уездных, кроме общей с городом земской избы, были и свои власти. Крестьяне выбирали своих общинных старост, «посыльщиков» (для сношения с воеводой и его приказными людьми), выбирали земского пристава «для государева дела и денежных сборов». Приходы выбирали также священников и церковных дьячков, которые имели значение сельских писарей. По грамотам Грозного, монастырские крестьяне избирали у себя приказчиков, старост, целовальников, сотских, пятидесятских, десятников… Монастыри определяли свои отношения к крестьянам «уставными грамотами»… Всякие правители, назначаемые в города и волости, не могли судить дел без общественных представителей…

Наконец, по всем вообще делам народ имел самое широкое право обращения к Государю».

Соловьев пишет:

«Правительство не оставалось глухо к челобитьям. Просил какой-нибудь мир выборного чиновника, вместо коронного — правительство охотно соглашалось. Бьют челом, чтобы городового приказчика (по-нашему — коменданта) отставить и выбрать нового миром — государь велит выбирать».

На ту же тему Ключевский пишет:

«Оба источника правительственных полномочий — общественный выбор и правительственный призыв по должности — тогда не противополагались друг другу как враждебные начала (запомните это выражение — я к нему еще вернусь. — И. С.), а служили вспомогательными средствами друг для друга. Когда правительство не знало, кого назначить на известное дело — оно требовало выбора и, наоборот, когда у общества не было кого выбирать, оно просило о назначении».

Теперь снова перейдем к Ключевскому — с его фактами и, увы, и с его выводами. Выводы у Ключевского всегда начинаются раньше фактов:

«С половины XV века Московское государство… усвояет задачи общенародного блага… Пробиваются непривычные для тогдашних умов идеи о различии общих и местных интересов, о необходимости надзора за местными властями и о способах регулирования их быта… Первый момент обозначился тем, что центральное правительство стало точнее определять законодательным путем установившиеся в силу обычая или практики права и ответственность областных управлений…Центральная власть начинала заботиться об ограждении интересов местных обывателей от своих собственных агентов, то есть начала (? — И. С.) сознавать свое назначение охранять благо общества… Кормленщик, наместник или волостель, получал при назначении на кормление наказный или доходный список, своего рода таксу, подробно определявшую его доходы, кормы и пошлины»…

«Ко второму моменту в преобразовании местного самоуправления можно отнести меры, в которых сказалась попытка придать кормленщикам характер местных правителей в государственном смысле этого слова… Эти меры не только стесняли произвол, но и самый объем власти кормленщика. Средством для этого ограничения служил двойной надзор за их действиями, шедший сверху и снизу. Надзор сверху выражался в докладе. Так называлось в древнерусских документах перенесение судебного или административного дела из низшей инстанции в высшую… из приказов «в верх», в боярскую думу или к государю… С другой стороны, судебные действия наместников или волостителей подчинены были надзору местных обществ… Но едва заметно мелькает в тогдашних (удельного периода. — И. С.) грамотах другой ряд властей, в которых выражалась самодеятельность общества. Города и пригороды издавна выбирали своих сотских, сельские волости — своих старост. С объединением Московской Руси этих земских выборных стали привлекать и к делам государственного хозяйства. Но до второй половины XV века сохранившиеся памятники законодательства не указывают такого значения мирских выборных. Зато с этого времени земские учреждения становятся все более деятельными участниками местного самоуправления и волостителей. Первый Судебник и уставные грамоты этого времени предписывают, чтобы на суде у областных кормленщиков присутствовали сотские, старосты и «добрые» или «лучшие» люди. Судебник прибавляет еще дворского выборного управителя, заведовавшего в некоторых городах тюрьмами и другими казенными зданиями, а также и утверждавшего некоторые гражданские сделки, например, переход недвижимых имуществ из одних рук в другие…, Призывая этих земских «судных мужей» на суд областных кормленщиков, закон восстановлял или обобщал древний народный обычай, (подчеркнуто мною — И. С.) Если дело, рассмотренное наместником или волостителем, шло на доклад в высшую инстанцию, и одна сторона оспаривала, «лжи-вида», судный список, судебный протокол, то староста с другими судными мужами призывался засвидетельствовать, так ли шел суд, как он записан в судном списке, который при этом случае сличали с «противнем» — копией протокола, выдававшейся судным мужам при первом производстве дела. Если судные мужи показывали, что суд шел так, как он изложен в судном списке и этот список сходился с копией «слово в слово», то сторона, оспаривавшая протокол проигрывала дело. В противном случае ответственность за неправильное судопроизводство падала на судью. По второму Судебнику в суде должны были присутствовать особые выборные старосты с присяжными заседателями — «целовальниками» (присягая, эти люди «целовали крест» — отсюда и термин «целовальники». — И. С.)… Компетенция присяжных судных людей расширилась: они стали принимать более деятельное участие в правосудии. Им вменялась в обязанность на суде кормленщиков «правды стеречи» или «всякого дела беречи вправду, по крестному целованию, без всякия хитрости»… Таким образом они должны были наблюдать за правильностью судопроизводства, охраняя местный правовой обычай от произвола или неопытности кормленщиков, словом быть носителями мирской совести. Кроме того, Судебник 1550 года давал им право блюсти справедливые интересы тяжущихся сторон…»

«Наконец, оба контроля, сверху и снизу… соединялись в порядке принесения жалоб обывателями, установленном Судебниками и уставными грамотами. Обыватели сами назначали срок, когда наместник или волоститель должен был стать или послать своего человека на суд перед великим князем, чтобы отвечать на обвинение в московском приказе или перед государем».

Однако — «участие земских выборных в отправлении правосудия было только вспомогательным коррективом суда кормленщиков. Уже в первой половине XIV века обозначился и третий момент изучаемого процесса, состоявший в поручении местным мирам самостоятельного ведения дела, которое неудовлетворительно вели кормленщики — именно дела общественной безопасности. Этим и началась замена кормленщиков выборными земскими людьми».

Так вырабатывалась система земского или губного самоуправления, носившего всесословный характер — о всесословности Ключевский упоминает только мельком, как о чем-то само собою разумеющемся (т. V стр. 385). В своем дальнейшем развитии — при Иване Грозном — земское самоуправление стало проводить областные земские съезды, опять-таки всесословные съезды, и, наконец. Грозный предпринял попытку, — в общем удавшуюся, — окончательно оформить и укрепить великую земскую Русь.

«Земская реформа, — пишет Ключевский. — была четвертым и последним моментом в переустройстве местного управления. Она состояла в попытке совсем отменить кормления (то есть представителей коронной власти, — И. С.), заменив наместников и волостителей выборными общественными властями, поручив земским мирам не только уголовную полицию, но и все местное земское самоуправление вместе с гражданским судом».

СООБРАЖЕНИЕ НОМЕР ОДИН

Если мы отбросим в сторону все выводы Ключевского и большую часть Тихомирова, не говоря уже о других, то — на основании по-видимому совершенно бесспорных фактических данных — мы должны придти к следующему. Та «азиатская деспотия», в виде которой нам рисовали Московскую Русь, имела свой габеас корпус акт, имела свой суд присяжных, имела свое земское самоуправление и имела дело со свободным мужиком. Не с крепостным, и тем более, не с рабом. И если мужик был прикреплен к земле, то совершенно тем же порядком и совершенно в той же форме, в какой служилый слой был прикреплен к войне.

Самоуправления, равного московскому, не имела тогда ни одна страна в мире, ибо повсюду, до середины или даже до конца XIX века все европейское самоуправление носило чисто сословный характер. Мы должны констатировать, что реформы Александра II, были только очень бледной тенью старинного земского самоуправления Москвы. Или, иначе, начиная с конца XVII века до середины двадцатого, государственный строй России развивался, — почти непрерывно в сторону ухудшения. Современный советский гражданин не только не может вызвать на поединок (кстати, поединок в Московской Руси имел характер кулачного боя), проворовавшегося партийного вельможу, не только не может притянуть его к какому бы то ни было суду он вообще не смеет и пикнуть. Но о советской системе речь будет идти в конце этой книги. Пока же отметим:

Усилия, чудовищные усилия ряда русских государей — Павла I, Николая I, Александра II и Николая II, за которые Павел Первый, Николай 1, Александр II и Николай II заплатили своей жизнью, — не воссоздали и половины свобод Московской Руси. Убийством Павла I дворянство отбило первую атаку на полпути. Крестьянин перестал быть рабом в полном смысле этого слова, но остался в полукрепостном «временно-обязанном» состоянии. Суды присяжных были изуродованы бюрократическим вмешательством, а земство попало в руки дворянства. [16]

Таким образом, почти пятьсот лет европейской эволюции и гибели четырех русских царей, оказалось недостаточным для того, чтобы «догнать и перегнать» — не Америку, а Москву.

СООБРАЖЕНИЕ НОМЕР ДВА

Сегодняшнее молодое поколение не помнит или не знает, а мы помним и мы знаем как в начале девятисотых годов, когда раем интеллигентским вместо Франции стала Англия, нам твердили и твердили: ах, габеас корпус акт, ах, суд, присяжных, ах — свободы, ах, «никогда, никогда англичанин не будет рабом». Мы — тогдашняя молодежь, слушали, и нам, тогдашней молодежи, даже и мне, всегда монархисту — было тошно: почему же это мы такие несчастные? Почему это мы вот до «свобод» никак дорасти не можем? И неужели в самом деле — царь так уж противоречил свободе? Я — монархист до мозга и от мозга костей моих но это никак не значит, что я собираюсь быть чьим бы то ни было рабом. Совсем наоборот: мое личное монархическое чувство — в молодости это было, конечно, только чувство или, точнее, только инстинкт, — базируется как раз на моем личном чрезвычайно обостренном чувстве свободы. Рабом я не чувствовал себя и в 1912 году — хотя в России, где царская власть была отгорожена дворянской властью, — мне нравилось далеко не все. Но о «диктатуре дворянства», как об историческом явлении, я тогда и понятия не имел. И вопрос, который я сейчас поставил бы Милюковым, Ковалевским, Плехановым, Кропоткиным и прочим сеятелям, — если бы они были живы, — вполне позволительно формулировать так:

Почему все эти люди, люди ученые и даже профессорствовавшие, не сказали нам, молодежи, что для поисков всяческих свобод нам вовсе не надо переплывать Атлантический океан, или даже Ламанш: что все эти свободы у нас были и что выросли они из нашего древнейшего быта, что в самой своей сущности они рождались из совершенно иного источника, чем западноевропейские, и приводили к иным результатам, чем западноевропейский.

В Западной Европе первые шаги всяческих «свобод», вот вроде английской «хартии вольностей» или того же габеас корпус акта, были завоеваниями, которые феодальные бароны оттяпывали от монархии для самих себя, — а никак не для народа, — народ получил эти свободы намного позже — очень намного позже, чем имела их Московская Русь. Свободы Московской Руси выросли из народной толщи, — не из баронских привилегий, — имели в виду народ, и самодержавие защищало эти свободы не для себя, ибо народ никогда не угрожал самодержавию, а для народа, — и против феодалов. В московских условиях — против того слоя людей, которые по западному примеру норовили стать феодалами и — при московских царях — так и не смогли стать.

Знали ли все эти профессора и прочие наше прошлое? Конечно, знали — не могли не знать. Почему они или скрывали его вовсе или говорили о нем только мельком, сопровождая реальные факты иллюзорными выводами, или пытались отделаться скороговоркой: от целовальников, — для того, чтобы говорить об английском суде присяжных; от губных старост — для того, чтобы НЕ говорить о положении современной им Ирландии», об «абсолютизме» — для того, чтобы переврать русское понятие самодержавия? Ответом на этот вопрос является вся моя книга.

СООБРАЖЕНИЕ НОМЕР ТРИ

Если вы вдумаетесь — а по мере возможности и постараетесь вчувствоваться в весь СТИЛЬ московского государственного устройства и если вы его сравните с западноевропейским, то вас не может не поразить одна, — давно забытая всеми нами вещь: в нем не было той разделенности, того торгашества, той «враждебности», которые Ключевский и прочие считают само собою разумеющимися для, например, отношений между центральной и местной властью. Вы видите: собор не хватает за горло царя и обе эти силы, спаянные в один монолит, заняты, в сущности только взаимопомощью. Царь говорит собору самые приятные вещи — иногда даже кается перед ним. Собор мудро и твердо — «честно и грозно», по великолепной формулировке тех времен, — стоит на страже Родины и Государя и ни разу даже и не попытался поколебать царскую власть. А иногда и царь обращается к Собору с просьбой: так Иван Грозный на соборе 1650 года обратился к Собору и к народу совсем уже не парламентарным способом:

«Люди Божьи и нам дарованные, молю вашу веру к Богу и к нам любовь: ныне нам ваших обид и разорений исправить невозможно, молю вас, — оставьте друг другу вражды и тяготы свои».

Дело касалось массы исков обывателей ко всякого рода кормленщикам: Грозный просил о своеобразной амнистии по этим искам. Недоуменно и совсем мельком Ключевский указывает: заповедь царя была исполнена с такой точностью, что к следующему 1561 году «бояре, приказные люди и кормленщики со всеми землями помирились во всяких делах». Ни в какое «государственное право» такой способ действия, конечно, не входит никак. И никакие Дидероты его не предвидели и предвидеть не могли.

В Боярской Думе, в этой «бесшумной и замкнутой лаборатории московского государственного права и порядка», люди спорили, но «не о власти, а о деле»; здесь «каждому знали цену по дородству разума, по голове», здесь господствовало «непоколебимое взаимное доверие ее председателя и советников». Московские судьи «не мирволили своей провинциальной правительственной братии». Около и над этой братией действовало широчайшее и всесословное местное самоуправление, и Ключевский, как нечто само собою разумеющееся, отмечает, что «земские выборные судьи вели порученные им дела не только беспосульно (то есть, без взяток. — И. С.) и безволокитно, но и безвозмездно». Купечество — по специальности своей фактически вело все московские финансы, крестьянство, — прикрепленное служебно, — было лично свободным слоем, дворянство служило и воевало — но дворянство, все-таки, от времени до времени вздыхало по шляхетским порядкам.

Я никак не хочу идеализировать. Я говорю только о государственном строе и я утверждаю, что он был самым «гармоничным» не только в Европе тогдашней, но был бы самым «гармоничным» и для Европы сегодняшней. «Культурный уровень:» — это другая вещь. В Москве за некоторое виды кражи отрубали кисть руки, и обрубленную культяпку окунали, так сказать, для антисептики, в кипящую смолу. Пытали не только обвиняемых, но и свидетелей — «до изумления», как определяет норму пытки тогдашний закон. Страна была неграмотна, и даже Борис Годунов кое-как умел читать, но писать не умел, — не мог подписать даже собственного имени. Москва не была раем, — хотя бы и «социалистическим», — но так по тем временам действовали повсюду в мире. Однако, Московская Русь была самым свободным, а также и самым сильным государством тогдашнего мира — все-таки, в конечном счете, била и разбила она, а не ее. И от чего, собственно говоря, спас Москву Петр и его преемники?

Если вы всмотритесь в ход эволюции общественной и государственной жизни Москвы, то вы, вероятно, заметите следующее:

Московское служилое дворянство с давних времен было охвачено «похотью власти». Сидя между ежовыми рукавицами самодержавия и народа, — об этой похоти оно могло только вздыхать. Соседство с панской Польшей наводило на сладкие размышления: вот там она и есть, — золотая вольность. Но в Москве вольностями не пахло, — пахло гораздо худшим.

Служилое дворянство не было не только рабовладельческим, оно не было даже землевладельческим: земля давалась на кормление, на прожиток, для несения дворянской боевой и административной службы. И в последние десятилетия Московской Руси обе эти профессии попали под угрозу.

Москва вводила регулярную и постоянную армию, и, с окончанием этого процесса, дворянское ополчение должно было отойти в прошлое — должно было отойти в прошлое и дворянское служилое землевладение. В те же десятилетия московское самодержавие, систематически расширяя земское самоуправление, стало заменять бояр, воевод и волостителей выборными местными людьми: дальнейший процесс в том же направлении грозил дворянству, кроме военной, еще и административной безработицей. Или, иначе, дворянство перед Петром, как и дворянство перед Лениным, стояло перед перспективой: потерять всякие сословные преимущества и стать, — кому уже как удастся, — в ряды просто профессионально служилой интеллигенции. Дворянство, как сословие, стояло на краю гибели — в 1680 году, как и в 1914-ом.

Для доказательства этого положения вещей у меня нет никаких документальных данных. Может быть, где-нибудь, в каких-нибудь дошедших или недошедших до нас записках современников, есть указания на тревоги этого рода — я таких данных не имею. Я рассуждаю чисто логически, и как во всяком чисто логическом, то есть отвлеченном, рассуждении, рискую придти к произвольным выводам. Но, когда я пытаюсь представить себе психологию «наместника» середины XVII века, то его ход мыслей мне кажется довольно ясным и естественным.

В самом деле: местничество уже ликвидировано и разрядные книги сожжены. Царская власть намекает самым недвусмысленным образом: теперь уж разговор будет идти о «дородности головы», а не о породе. Армия перестраивается на стрельцов, рейтаров, пушкарей и прочих — значит, отпадает государственная необходимость давать дворянину поместье, с которого он мог бы появляться на фронт «конным, людным и оружным». И кони, и люди, и оружие заготовляются государственным путем, как государственным путем вербуются и новые бойцы русской вооруженной силы «даточные люди». Дворянин чувствует приближение времени, когда он, как дворянин, в аппарате вооруженной мощи государства станет чеховским «лишним человеком». С низов прет «губной староста» и прочий всесословно избранный люд, который столь же недвусмысленно, как и царская власть, намекает на то что вот — еще несколько лет или десятков лет — и мы и в администрации без дворянина обойдемся. Так — куда же деваться мне, рюриковичу, князю и пр.? Идти на «тарифную ставку» — так меня, пожалуй, тут обойдут всякие разночинцы? Терять свое поместье — так чем же я буду жить? В Смутное время приперли поляки, которые всем своим бытом подсказывали выход: вот, при наших порядках, — аз есмь пан, а быдло есть быдло. И никакой там король ничего сделать не может: золотая вольность.

Повторяю: никаких документальных доказательств такого настроения у меня нет. Но, просто, по человечеству, такого хода мыслей не могло не быть. В самом деле: со всех сторон «породу» выпирают: из разрядных книг, из армии, из администрации — куда же деваться? И как сохранить свой прежний и свой привычный образ жизни? Работать дворянство не хотело — в середине XVII века, как и в начале XX: «Дай Бог великому государю служить, а саблю из ножен не вынимать», это был бытовой лозунг семнадцатого века. «Зачем дворянину география» — это был лозунг восемнадцатого. «Культурный досуг» — было лозунгом двадцатого. Разница невелика.

«Россия в чреве растила удар», — говорит Сельвинский по несколько другому поводу, — по поводу Октябрьской революции. Московская Русь тоже «растила удар» и к нему готовилось погибавшее дворянство. Эта точка зрения доказуема лишь с большим трудом, но если мы ее отбросим, то успех Петровской Революции будет совершенно необъясним. Если мы отбросим ту же точку зрения на дворянство 1916 года — то так же будет необъяснимо падение монархии: революцию устроили не Ленин со Сталиным, — революцию начали дворянские круги Петербурга, но только на этот раз сильно ошиблись в расчете. И именно от дворянской оценки идет все то, что нам говорили и о Москве, и о царях, и о свободах, и о прекрасной «деве революции», которая заменит наш непросвещенный абсолютизм самым что ни на есть просвещенным народовластием.

Вот это «народовластие» мы с вами и расхлебываем до сих пор.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]