СЛЕТ УДАРНИКОВ


[ — <a href=’/rossiya-v-konclagere’>Росcия в кoнцлaгеpе — НА ВЕРХАХ]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Я пришел в Медгору светлым весенним вечером. Юры в бараке не было. На душе было очень тоскливо. Я решил пойти послушать «Вселагерный слет лучших ударников ББК», который подготовлялся уже давно, а сегодня вечером открывался в огромном деревянном здании клуба ББК.

Конечно, переполненный зал. Конечно, доклады. Доклад начальника производственной части Вержбицкого о том, как мы растем: как растут совхозы ББК, добыча лесов, гранита, шуньгита, апатитов, как растет стройка туломской электростанции, сорокского порта, стратегических шоссе к границе. Что у нас будет по плану через год, через. три года. «К концу второй пятилетки мы будем иметь такие-то и такие-то достижения… В начале третьей пятилетки мы будем иметь…»

Вторая пятилетка должна была по плану ликвидировать классы и как будто бы вследствие этого ликвидировать и лагеря. Но из доклада явствует во всяком случае одно: количество каторжных рабочих рук должно расти, по крайней мере в уровень с остальными темпами социалистического роста. Если и сейчас этих рук что-то около трехсот тысяч пар, то что же будет «в условиях дальнейшего роста»?

Потом доклад начальника КВО тов. Корзуна: как мы перевоспитываем, как мы перековываем. Советская исправительная система построена не на принципе наказания, а на принципе трудового воздействия. Мы не караем, а внимательным товарищеским подходом прививаем заключенным любовь к свободному, творческому социалистическому труду.

В общем, Корзун говорит всего же, что в свое время по поводу открытия Беломорско-Балтийского канала писал Горький. Но с одной только разницей: Горький врал в расчете на неосведомительность «вольного населения» России и паче всего заграницы. На какую же публику рассчитывает Корзун? Здесь все знают об этой исправительной системе, которая «не карает, а перевоспитывает», здесь все знают то, что знаю уже я — и девятнадцатые кварталы и диковские овраги и бессудные расстрелы. Многие знают и то, чего я еще не знаю, и Бог даст, не успею узнать — штрафные командировки вроде Лесной Речки, роты усиленного режима с полуфунтом в день хлеба и с официальным правом каждого начальника колонны на смертный приговор, страшные работы на морсплаве около Кеми, где люди зимой по суткам подряд работают по пояс в ледяной воде незамерзающих горных речек. Эта аудитория все это знает. И ничего. И даже аплодируют. Да, в советской истории поставлено много мировых рекордов, но уж рекорд наглости поставлен поистине всемирно-исторический. Так врать и так к этому вранью привыкнуть, как врут и привыкли ко вранью в России, этого, кажется, не было еще нигде и никогда.

Потом на сцене выстраивается десятка три каких-то очень неплохо одетых людей. Это ударники, отличники, лучшие из лучших. Гремит музыка и аплодисменты. На грудь этим людям Корзун торжественно цепляет ордена Белморстроя, что в лагере соответствует примерно ордену Ленина. Корзун столь же торжественно пожимает руки «лучшим из лучших» и представляет их публике: вот Иванов, бывший вор, создал образцовую бригаду, перевыполнял норму на столько-то процентов, вовлек в перевоспитание столько-то своих товарищей. Ну и так далее. Лучшие из лучших горделиво кланяются публике. Публика аплодирует, в задних рядах весело посмеиваются, лучшие из лучших выходят на трибуну и повествуют о своей перековке. Какой-то парень цыганского вида говорит на великолепном одесском жаргоне, как он воровал, нюхал кокаин, червонцы подделывал, и как он теперь на великой стройке социалистического отечества понял, что… и т. д. Хорошо поет собака, убедительно поет. Уж на что я стреляный воробей, а и у меня возникает сомнение, черт его знает, может быть и в саном деле перековался. Начинаются клятвы в верности отечеству всех трудящихся, предстоит торжественное заключение каких-то социалистически-соревновательных договоров, я кое-что по профессиональной привычке записываю в свой блокнот; записанное все-таки не так забывается, но чувствую, что дальше я уже не выдержу. Максимальная длительность советских заседаний, какую я мог выдержать, это два часа. Затем тянет на стенку лезть.

Я пробрался сквозь толпу, загораживавшую вход в зал. У входа меня остановил ВОХР: «Куда это до конца заседания? Заворачивай назад». Я спокойно поднес к носу ВОХРа свой блокнот: на радио сдавать. ВОХРа, конечно, ничего не поняла, но я вышел без задержки.

Решил зайти в Динамо, не без некоторой задней мысли выпить там и закусить. Из комнаты Батюшкова услышал голос Юры. Зашел. В комнате Батюшкова была такая картина. На столе стояло несколько водочных бутылок, частью еще полных. Там же была навалена всякая снедь, полученная из вольнонаемной чекистской столовой. За столом сидел начальник оперативной части медгорского отделения ГПУ Подмоклый в очень сильном подпитии, на кровати сидел Батюшков в менее сильном подпитии. Юра пел немецкую песенку: «Jonny, wenn du Geburstag hast».

Батюшков аккомпанировал на гитаре. При моем входе Батюшков прервал свой аккомпанемент и, неистово бряцая струнами, заорал выученную у Юры же английскую песенку:

«Oh my, what a rotten song».

Закончив браурный куплет, Батюшков встал и обнял меня за плечи:

— Эх, люблю я тебя, Ваня. Хороший ты, сукин сын, человек. Давай-ка, брат, дербалызнем!

— Да, — сказал начальник оперативной части тоном, полным глубочайшего убеждения, — дербалызнуть нужно обязательно.

Дербалызнули. Белая ночь часа этак в три осветила такую картину.

По пустынным улицам Медгоры шествовал начальник оперативной части медгорского отделения ББК ГПУ, тщательно поддерживаемый с двух сторон двумя заключенными, с одной стороны Солоневичем Юрием, находившимся в абсолютно трезвом виде и с другой стороны Солоневичем Иваном, в абсолютно трезвом виде не находившемся. Мимохожие патрули оперативной части ГПУ ухмылялись умильно и дружественно.

Такого типа «действа» совершались в Динамо еженощно с неукоснительной правильностью, и как выяснилось, Батюшков в своих предсказаниях о моей грядущей динамовской жизни оказался совершенно прав. Технически же все это объяснялось так.

Коммунист или не коммунист, а выпить хочет. Выпивать в одиночку — тоска. Выпивать с коммунистами — рискованно. Коммунист коммунисту если и не всегда волк, то уж конкурент во всяком случае. Выпьешь, ляпнешь что-нибудь не вполне генерально-линейное и потом смотришь, подвох и потом смотришь, на какой-нибудь чистке ехидный вопросец: «А не помните ли вы, товарищ, как… и т. д.» Батюшков же никакому чекисту ни с какой стороны не конкурент. Куда деваться, чтобы выпить, как не к Батюшкову? У Батюшкова же денег явственно нет. Потому вот приходит начальник оперативной части и из делового своего портфеля начинает извлекать бутылку за бутылкой. Когда бутылки извлечены, начинается разговор о закуске. Отрывается несколько талонов из обеденной книжки в чекистскую столовую и приносится еда такого типа свинина, жареная тетерка, беломорская семга и так далее, несколько вкуснее даже ИТРовского меню. Всем присутствующим пить полагается обязательно; Юра от этой повинности уклонился, ссылаясь на то, что после одной рюмки он петь больше не может. А у Юры был основательный запас песенок Вертинского, берлинских шлягеров и прочего в этом же роде. Все это было абсолютно ново, душещипательно, и сидел за столом какой-нибудь Подмоклый, который на своем веку убил больше людей, чем добрый охотник зайцев и проливал слезу в стопку с недопитой водкой. Все это вместе взятое особо элегантного вида не имело. Я вовсе не собираюсь утверждать, что к выпивке и закуске даже и в такой компании меня влекли только деловые мотивы, но во всяком случае за месяц этаких мероприятий Юра разузнал приблизительно всё, что нам было нужно: о собаках ищейках, о секретах, сидевших по ямам и о патрулях, обходивших дороги и тропинки, о карельских мужиках. Здесь, в районе лагеря, этих мужиков оставляли только особо проверенных н им за каждого пойманного или выданного беглеца давали по кулю муки. Впрочем, должен сказать, что расписывая о мощи своей организации и о том, что из лагеря не то, что человек, а и крыса не убежит, оперативники врали сильно. Однако, общую схему охраны лагеря мы кое-как выяснили.

С этими пьянками в Динамо были связаны и наши проекты добыть оружие для побега. Из этих проектов так ничего и не вышло. И однажды, когда мы вдвоём возвращались под утро домой в свой барак, Юра сказал мне:

— Знаешь, Ва, когда мы, наконец, попадём в лес по дороге к границе, нужно будет устроить какой-нибудь обряд омовения что ли. Омыться от всего этого.

Такой обряд Юра впоследствии и сымпровизировал. А пока что мы в Динамо ходить перестали. Предлог был найден более, чем удовлетворительный — приближается де лагерная спартакиада, о которой речь будет дальше, и надо тренироваться к выступлению. И кроме того, побег приближался, нервы сдавали всё больше и больше, и за свою выдержку я уже не ручался. Пьяные разговоры оперативников и прочих, их бахвальство силой своей всеподавляющей организации, их цинизм, с которого в пьяном виде сбрасывались решительно всякие покровы идеи, и оставалась голая психология всемогущей шайки платных, профессиональных убийц, вызывали припадки ненависти, которая слепила мозг. Но семь лет готовиться к побегу и за месяц до него быть расстрелянным за изломанные кости какого-нибудь дегенерата, на место которого других дегенератов найдётся сколько угодно, было бы слишком глупо. С динамовской аристократией мы постепенно прервали всякие связи.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]