3. «Криминализация преступлений»


[ — <a href=’/sudba-imperatora-nikolaya-ii-posle-otrecheniya’>Судьба импeратopа Николая II поcлe отречения — Часть I ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО И ЦАРЬГлaва четвертaя МУРАВЬЕВСКАЯ КОМИССИЯ [96]]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Еще неопределеннее стоял в Комиссии вопрос о «криминализации» старого режима, как выразился Муравьев в своем докладе. Председатель Комиссии уверял на съезде Советов, что Комиссия постарается закончить свое расследование до 1 сентября. Комиссия выяснит «все то, что имеет политическое значение из злоупотреблений всех ведомств, и поставит их на суд с обвинительным актом, полным содержания, но и с обвинительными формулами, вытекающими непосредственно из содеянного, без всяких натяжек… пусть на весь мир огласится все содеянное ими и пусть они понесут ту кару, которая им отмерена по тем законам, которые они сами написали и которые сами же не соблюдали». Председатель Комиссии говорил, что и до 1 сентября будут поставлены «отдельные процессы». Он развертывал перед аудиторией картину не только игрового процесса, поставленного в центре, но и грандиозного плана создания какого-то всероссийского судилища в виде созданных по образцу Чрезв. Сл. Комиссии местных комииссий, которые разрабатывали бы и ставили процессы параллельно центру. «Только при этих условиях мы криминализируем то, что подлежит криминализации из прошлого режима, только при этих условиях мы станем до известной степени на путь, успокаивающий народную совесть». Надо ли говорить, что это была демагогия чистой воды, пожалуй, недостойная политического прошлого Муравьева [113]

Вероятно, ни министр юстиции, ни состоящая при нем Чрез. Комиссия никогда не думали о местных судилищах, как не думали о привлечениях всех представителей старой власти к уголовной ответственности, как о том говорил Муравьев в том же докладе [114]. Мемуарист скажет, что это было говорено в угоду толпе, которая требовала «Распните их, и перед которой защитники беспристрастно, почти без боя сдавали свои позиции (воспоминания Коренева). Тот факт, что на съезде призывы Муравьева не встретили отклика, показывает, что в данном случае демагогия была не „сдачей“ позиций, а ненужным забеганием вперед.

Соединив в одной комиссии две противоположные задачи, созидатели ее добросовестно, однако, полагали, что криминальная сторона будет обсуждаться с полной гарантией всех правовых норм. Эту гарантию подчеркнул самый состав Комиссии и расследовательский аппарат, ею созданный. Говорить здесь о специфическом «подборе» лиц, «проникнутых ненавистью к обвиняемым», не приходится [115]. В первоначальный состав Комиссии, помимо председателя, вошли в качестве его товарищей сенатор Иванов, сен. Завадский (быв. прокурор пет. суд. пал.), в совокупности составлявшие президиум. Членами Комиссии состояли ген. Апушкин, назначенный гл. воен, прокурором, прокурор. суд. пал. Смиттен и «доктор философии» Зензинов (последний был в Комиссии непродолжительно – две-три недели). В апреле в Комиссию вошел прокурор полк. окруж. суда Олышев (оставался один месяц), непременный секретарь Ак. наук Ольденбург (его заменял в течение месяца проф. Гримм – юрист) и прокурор вилен. суд. пал. Романов, участвовавший в работах Комиссии до 1 сентября. С учреждением дополнительной особой комиссии по расследованию длительности департамента полиции в состав вошел Щеголев. Постоянным делегатом от Временного Комитета Гос. Думы состоял Родичев и от Испол. Ком. Совета – Соколов (его заместителем был меньш. Крохмаль). По-видимому, официальный историк Комиссии, т.е. Щеголев, дал неполный состав Комиссии, ибо из воспоминаний Завадского, ушедшего из комиссии 11 мая, мы узнаем об активном участии в работах прис. пов. Грузенберга, голосовавшего на равных правах с другими в ответственных вопросах. Организационная структура громоздкой Комиссии, насчитывающей чуть ли не 150 человек, остается не совсем еще ясной. По газетным сведениям в качестве сведущих лиц и экспертов к работе Комиссии в том или ином виде привлекались многие видные юристы – упоминались имена Ковш, Нольде, Лазаревского, Жижиленко и др. При Комиссии работали 25 следователей-техников, подобранных в значительной степени по указанию Завадского (следовательно, можно думать, с достаточным беспристрастием); три этих следователя состояли своего рода комиссарами от общественности – «молодые присяжные поверенные», как назвал их Муравьев в докладе, следившие за тем, чтобы не пропустить чего-либо общественно интересного.

Единство в Комиссии не создалось. Само по себе, быть может, это было и не плохо – «политиков» сдерживали люди, вменившие себе в обязанность «не сходить с судейской точки зрения». Равнодействующая давала гарантию «раскрытия правды». В действительности одно общее дело должны были творить люди совершенно разной политической психологии…

Оставим в стороне члена Комиссии Романова. Его воспоминания столь тенденциозны, столь явно имеют целью показать только «лицемерие Муравьева и его единомышленников», оказывавших по своим революционным соображениям давление на судейскую совесть членов Комиссии, и вместе с тем столь необоснованны со стороны фактической, что их приходится по существу игнорировать и удивляться тому, как мог только при таком настроении б. прокурор войти в состав Комиссии, расследовавшей «преступления» сановников. Но у нас имеются другие воспоминания, записанные с большой искренностью и правдивостью, – тов. пред. Комиссии, проф. Завадского. Его положение в Комиссии было не из легких. По своим политическим взглядам либерального консерватора он был чужд мира, вынесенного революционной волной, и по-прежнему служебному положению и по личным связям он сам себя относил к людям с другого берега – как-никак к «обломкам того старого режима», который собирались «судить». Но он не счел себя вправе отклонить предложение министра юстиции, когда тот заявил ему, что он ждет от него только «строгого судейского отношения к делу». Он предчувствовал «холодное отчуждение» той среды, в которой жил, обвинения в «черной измене», но считал своим долгом испить эту горькую чашу. Свою позицию Завадский охарактеризовал так: «Задачи Муравьева были безбрежны: он думал об истории. Мои – гораздо скромнее: я думал о правосудии и о судьбе лиц, уже лишенных свободы в ожидании вашего расследования». Так как у тов. председателя Комиссии не было, по собственному его выражению, «вкуса» посадить на скамью подсудимых Протопопова, Щегловитова и всех тех, за кем оказывались «действительные преступления»; так как у него не было и «власти освободить тех, которые провинились только в том, что не угодили новым правителям», и для незаконных арестов которых он не находил никаких оправданий – естественно, у Завадского должно было появиться ощущение «тяжести бессмысленной работы», совершенно независимо от приемов следствия, которые шокировали будто бы судейскую совесть и убеждали, что между реакционным и революционным «правосудием» нет разницы. Чрез. След. Комиссия, в которой Завадскому предстояло играть столь значительную роль, что, по его словам, министр юстиции говорил ему, что именно его считает «фактическим председателем», отнюдь не была комиссией по разгрузке тюрем от «незаконных» и без надобности арестованных – этим занимались другие органы при мин. юстиции. Ложное положение Завадского должно было сказываться на каждом шагу, при всякой встрече с бывшими сослуживцами, в глазах которых он читал «упрек», и стало, вероятно, совершенно непереносимо, когда Комиссия столкнулась с невозможными условиями содержания заключенных (об этом ниже).

К сожалению, Завадский не избег специфической черты всех самооправдывающихся мемуаристов – становиться в благородную позу изобличать других [116].

Объективность требует сказать, что в тех редких случаях, когда за отсутствием Муравьева в Комиссии председательствовал Завадский, характер допроса ни в предметном отношении, ни в методах, ни в тоне ничем не отличался по сравнению с тем, что было при Муравьеве. Разве только более экспансивный Муравьев имел некоторую склонность вступать в теоретические споры с допрашиваемыми и не мог удержаться от моральных сентенций, к которым, впрочем, в большей или меньшей степени склонны были почти все члены Комиссии – лица судейского звания и лица, представлявшие «общественность». Противоречие, в которое попадал сам Завадский, можно показать на примерах. Перед нами отчет допроса Щегловитова 24 апреля, прерванного в силу, быть может, справедливых, но «совершенно неуместных» нападок Муравьева. Дело касалось убийства в Одессе революционера Ишера. То был самый тяжелый момент в допросе б. министра юстиции, ибо в этом деле Щегловитов выступил как бы сознательным «укрывателем убийцы». Ишер был убит ночью, когда его, по распоряжению врем. ген. губ. Толмачева, переводили из одной тюрьмы в другую; сопровождавший арестанта конвой донес, что убийство вызвано было попыткой арестованного бежать, но в скорости один из полицейских чинов явился с повинной, заявив, что Ишер был убит по распоряжению Толмачева, приказавшего отделаться от революционера. Следствие подтвердило его объяснения, и был возбужден вопрос о привлечении к ответственности Т., дело которого было прекращено по высочайшему повелению. На заявление председателя, что Комиссии было «тяжело читать всеподданнейший доклад министра юстиции по делу Ишера», Щегловитов ответил: «Это я понимаю, это кошмарное дело…» Пред. Вы только теперь пришли к убеждение, что это кошмарное дело? Щ. Нет, и тогда оно казалось чудовищным… Пред. Но почему же по делу, которое чудовищно и кошмарно, вы находите нужным представить о его прекращении?.. Щ. Мне казалось, что вскрытие такого ужаса произведет потрясающее впечатление… Пр. Ну, а вы не думали тогда и не думаете теперь, что невскрытое такого ужаса потрясет еще более и произведет еще более потрясающее впечатление? Щ. Я думаю, вы правы… в конце концов… С именем Ишера войдет в историю и имя министра Щегловитова» – заключил председательствовавший на этом заседании Завадский.

Отказавшись присутствовать на допросе Маклакова, с которым он был лично связан еще с гимназических лет и был на «ты», и Макарова, Завадский взял на себя подготовку допроса Щегловитова, хотя и считал, что нет законного повода держать его под арестом. Роль сыграло глубоко отрицательное отношение Завадского к бывшему министру юстиции, как к какому-то «дубликату» тов. мин. вн. д., заведующему полицией. Что значило взять на себя «подготовку» к допросу? Это значит отыскать «уголовно наказуемые поступки», т.е. «криминализировать» дело, чем в отношении других подследственных занимались коллеги Завадского. Дело, следовательно, сводилось к субъективным, т.е. спорным, соображениям, а не принципиальным. Керенский и Муравьев не разделяли оценки, которую давал Завадский б. министру юстиции и внутренних дел Макарову – он считал его «неподкупным слугой закона», и поэтому Завадского «угнетали» споры в президиуме Комиссии о предании суду Макарова.

Субъективный подход с большей наглядностью обнаруживается в суждении Завадского по поводу дела Сухомлинова, поступившего в ведение Комиссии. Материал был собран до революции, и следствие закончилось вне деятельности Комиссии [117]. Прокурор, ведший дело, Носович, доложил в президиуме составленный им обвинительный акт, и Комиссия обсуждала лишь обвинительные пункты. «Я держусь того мнения, – теоретизирует автор воспоминаний, – что составить себе окончательное убеждение в чьей-либо виновности или невинности можно только, прослушав и, я бы сказал, выстрадав цельностью все судоговорение по делу, а сколько-нибудь основательно предположить о виновности обвиняемого нельзя с чужого голоса без личного и притом внимательного следствия».

И Кузьмин (сенатор, производивший следствие), и Носович (обер-прокурор уголовного касац. департ. Сената) усматривали в поведении военного министра «бездействие власти», президиум Комиссии высказался за «измену». Среди подавших голос за составление обвинительных пунктов по признакам «измены» был и сенат. 3авадский, высказавшийся так «после большого раздумья». И хотя эту нелогичность автор воспоминаний пытается объяснить тем, что у него не было основания считать Сухомлинова несведущим в военном деле, крайне ограниченным или поразительно легкомысленным, следовательно, оставалось лишь «предательство» – неудовлетворенность от объяснения остается, и к судейской совести автора может быть предъявлено обвинение не в «запросе» [118], а в подчинении настроениям момента, т.е. в том самом, в чем он систематически посылает упрек «свободолюбящему» революционному «правосудию». Завадский подал голос и за предание суду жены Сухомлинова: «Она была оправдана, и я не отрицаю, что улики против нее были невелики… но внутренний голос говорил мне против непричастия ее к вине мужа, и высказаться за ее оправдание до главного разбирательства я не решался».

Я не очень верю показаниям мемуаристов, пытающихся провести резкую грань между двумя группами в составе Комиссии: «Одну – по мнению Романова – стремившуюся со свойственной судейской профессии привычкой, к объективному выяснению истины, и другую, возглавлявшуюся Муравьевым, – желавшую всеми правдами и неправдами, во что бы то ни стало установить преступность всех и вся и отомстить всем деятелям старого режима. Ни о каком правовом русле у лиц этого направления не было и речи. Муравьев хватался в отчаянии за голову, когда я и сен. Смиттен доказывали отсутствие в том или ином деле указаний на признаки преступления со стороны прежней власти. Эта группа, к которой принадлежали почти все наблюдавшие, выискивала преступления, где только могла, и, надо отдать им справедливость, некоторые на этом пути проявили фанатическое рвение, не считаясь ни с чем и усматривая преступление чуть ли не в самом факте существования прежней власти». И на примере Завадского читатель видел, что для такого скептического отношения к подобным показаниям современников есть основание.

«Изначальная нелепость», которая лежала в основе Чрез. Сл. Ком., породила величайшие нелепости в ее делопроизводстве – именно то, что можно назвать юридической казуистикой. Но тот факт, что для обвинения приходилось «нащупывать» уголовно наказуемые поступки или пытаться «наскоблить», по более циничному выражению Коренева, какую-нибудь уголовщину, показывает, что Комиссия строго держалась намеченных рамок, и председатель ее никогда не форсировал самый закон, как в том склонны его упрекать все, писавшие до сих пор о Комиссии. Не чужд этого даже Маклаков. Было бы «скандалом», как выражается он, «если бы деятельность Комиссии свелась к привлечению отдельных представителей власти за злоупотребления, и Муравьев, по мнению первого кандидата на пост представителя Комиссии, должен был употребить свой адвокатский опыт, чтобы превратить политические разногласия в юридическую ответственность. Маклаков останавливается на роспуске Думы по заранее заготовленным белым бланкам, т.е. по указам, подписанным Императором без обозначения точных дат, которые должен был проставить председатель совета министров, и о применении ст. 87 в текущем внедумском законодательстве. Вопросы эти оживленно дебатировались, и не раз, в Следственной Комиссии. Но следует иметь в виду, что речь здесь может идти о некоторых репликах, которые подавал председатель Комиссии при допросах, и о личной, пожалуй, тенденции, а отнюдь не о сформулированном обвинении. А это – существенная разница. При двойственности задачи, поставленной себе Комиссией, процесс «криминализации», неизбежно связанный с юридической казуистикой, трудно иногда отделить от выяснения обстановки, т.е. от рассмотрения вопроса с точки зрения «общественной совести». Маклакову представляется, что ничего ненормального не было в этих «бланковых указах». Он вспоминает, что был так удивлен, когда ему подобный вопрос поставил следователь, что позволял себе в письменном ответе несколько подсмеяться и рассказать, как ему на положении адвоката не раз приходилось такие белые бланки давать своему коллеге Муравьеву и получать таковые от Муравьева, текст которых заполнялся в зависимости от надобности. Как будто бы небольшая разница все же имеется между гражданскими делами, которые вели московские адвокаты, и государственной жизнью. Для характеристики политического строя эти бланки были довольно показательным явлением, и председатель Комиссии, оставляя вопрос о криминализации в стороне, имел до некоторой степени право во много раз уже цитированном докладе отметить «интересное наблюдение», вытекавшее из материалов Комиссии: еще до момента роспуска Думы «каждый раз за последние годы (здесь Муравьев обобщал)… до ее функционирования в ту или иную сессию министры старого режима уже озабочивались получить подписи Царя под текстом незаполненным на бланках, которыми этим министрам предоставлялось право распустить Гос. Думу. Сперва это несколько вуалировалось… сперва испрашивалось разрешение распустить Гос. Думу и Гос. Совет, по соглашению с председателями этих учреждений, тогда, когда этого потребуют обстоятельства». Термин «роспуск Думы» способен вызвать недоразумение – речь шла или о временной отсрочке заседаний, которой правительство пользовалось для того, чтобы «творить законодательство в порядке ст. 87», «стремясь всемерно к одному – к осуществлению такого строя, который предшествовал строю 1905 – 1906 гг. …» «Стали искусственно не созывать Гос. Думу, стали искусственно укорачивать ее сессии. Дошли до того, что вырабатывали проекты для Думы и выработанные проекты держали в портфелях, пока Дума существует, для того, чтобы внести их без Думы… в этот период бездумья». С точки зрения «общественной», едва ли председатель Комиссии значительно уклонялся от истины; с точки зрения «криминализации режима», дело оказывалось сложнее уже потому, что и правительство и Дума оказывались как бы в заколдованном круге. Этот заколдованный круг Милюков в показаниях о применении ст. 87 охарактеризовал словами: «Я считаю, что наше законодательство не могло существовать, когда существовали эти два тормозящие друг друга органа, когда правительство было глубоко враждебно самой идее сколько-нибудь серьезного законодательства… Так как мы старались заниматься основным законодательством, то мы этого нормального законодательства не могли вести и вермишель нас не интересовала…» Последний председатель Гос. Думы рассказал в своих воспоминаниях характерный эпизод, как он убеждал носителя верховной власти приобрести «пять сверхдредноутов» в период бездумия. «Ну а как же Дума, ведь она распущена, – сказал Царь, – придется эту покупку провести по 87 й, с Думой выйдут неприятности». «Ваше Величество, – отвечал Родзянко, – я вам ручаюсь, что Дума будет только аплодировать». Во время войны подобная практика применения ст. 87 становилась «необходимостью». Так и «Особое Совещание», которое приветствовала общественность, было создано в исключительном порядке. Сама Гос. Дума «никогда» не возражала на «традиционную систему» (показания Милюкова, Родзянко, Чхеидзе) – «бланки» существовали при всех премьерах, за исключением, быть может, Коковцева, который в этом отношении был «педантом», как выразился Родзянко. Но и в показаниях председателя Думы надлежит ввести ограничение – в дни сенсационной ноябрьской сессии Гос. Думы 16 г. ненавистный общественности Штюрмер действовал не на основании имевшегося заранее «белого бланка», а испрашивал особое высочайшее повеление (оно было получено после открытия Думы). С правовой точки зрения вопрос сводился к оценке действовавшей конституции – здесь были две диаметрально противоположные концепции. Для одних царское самодержавие не было ограничено, и Царь конституции не присягал; для других основные законы 1906 г. вводили нормальный конституционный строй, ставивший пределы самодержавию и устанавливавший ответственность министров за нарушение конституции. Муравьев, конечно, становился на вторую позицию – и не он один в Комиссии (Родичев предъявлял Штюрмеру обвинения массового пользования ст. 87, вопреки основным законам). «Представитель верховной власти является лицом безответственным, ответственным является тот министр, который докладывает ему», – поучал Муравьев Щегловитова. «Председателю Совета Министров принадлежит право, а, может быть, вменяется в обязанность заботиться о том, чтобы акты верховной власти были правоверны», – говорил он Горемыкину. «Может быть, – отвечал бывший премьер. – Нет, это даже наверно». И министрам вменялось в ответственность, что они не говорили: «non possumus», тогда как в России «деспотии» не было. Они были виноваты в том, что делали доклады Императрице, тогда как никакой «связи законной» между министрами и Императрицей по конституции быть не могло… и министры должны были отвечать Императрице на я запросы, что они не относятся к ее “компетенции”».

Но мы можем оставить совершенно в стороне эти вопросы, ибо никаких формулированных Комиссией обвинений мы не имеем. Да и были ли в действительности проведены эти формулировки в отношении кого-либо из подследственных? Мы знаем о реальных обвинениях только из случайных газетных сообщений, из постановки обвинительных пунктов во время допросов и воспоминаний членов Комиссии, передающих скорее разговоры, которые велись в Комиссии. Очень ярким примером может служить то, что рассказывает Завадский по поводу обсуждения вопроса о привлечении к ответственности «одного из героев… войны», престарелого генерал-адъютанта Иванова – вопроса, который испортил автору воспоминаний много крови: «В вину ему ставилось то, что он принял от Государя поручение усмирить мятежный Петроград… Спрашивалось: какого преступления признаки заключались в этом поступке? Поручение было дано 28 февраля, т.е. за два дня до отречения Царя, генерал Иванов обязан был повиноваться Императору, как главе государства, в законности власти которого не могло быть ни тени сомнения, а деятели революции в то время были явно государственными преступниками… Ген. Иванов ничьей крови не пролил и вслед за отречением Государя [119] остановился со своими войсками… не дойдя до Петрограда… Где же тут хоть намек на преступление с точки зрения закона, существовавшего в момент действий, предпринятых Ивановым во исполнение высочайшего повеления, т.е. – с единственной точки зрения, которая доступна для всякого, кто не забывает, что он судья? Были в Комиссии мои единомышленники, но нашлись, во главе с председателем, и возражатели. Указывалось, между прочим, что… ген. Иванов обнажил фронт и мог способствовать немецкому прорыву. Этого я уже окончательно не понимал: ген. Иванов несомненно способствовать немецкому прорыву не имел ни малейшего поползновения, да и прорыва не последовало, – так о чем же говорить? Находились и такие (в числе их и новый сенатор О.О. Грузенберг), которые вменяли Иванову в вину следующее (дальше идет известный рассказ Иванова, как он поставил на колени двух встречных солдат)… [120] Обвинители ген. Иванова признавали, что он был вправе их расстрелять, но приходили в ужас от того надругательства над личностью солдата, которое допустил старик генерал, и высказывались за предание его суду. Я полюбопытствовал узнать, подали ли оскорбленные солдаты на Иванова жалобу, хотя бы уже после торжества революции. Оказывается, что нет, за них обижаются Муравьев и Грузенберг». Неоспоримо Завадский прав, что «не дело верховной Комиссии» было предавать суду «за расправу с двумя солдатами, прошедшую бесследно и не вызвавшую никакого нигде волнения»; нельзя отрицать, что в поисках криминала некоторые члены Комиссии шли гораздо дальше, чем этого могли требовать задания, стоящие перед ними, и дискредитировали серьезность работы, но все-таки все это были внутренние разговоры в среде членов Комиссии, не выходившие за пределы обмена мнений. Прошло полтора месяца прежде, чем допрошен был сам Иванов. Потребовалось вмешательство ген. Алексеева, приславшего свое заключение по делу. При допросе Иванову и не ставились даже те вопросы, которые так волновали Завадского. 24 июня Иванов давал объяснения, касающиеся его похода на Петербург, и причин, почему он попал в ряды «бездействующих» в последние месяцы старого режима. Председатель Комиссии арестованного генерала характеризовал как «боевого генерала, ни в чем не запятнанного, политикой не занимающегося». Ларчик открывался просто. Иванова молва связывала с Распутиным, а в действительности оказывалось, что полуотставка Иванова была произведена под влиянием якобы «немецкой партии» и Распутина, поддерживавшего Сухомлинова… Член Комиссии Романов утверждает, что, «убедившись в бесплодности дальнейшей борьбы с Муравьевым, я и сен. Смиттен вышли из состава Комиссии, предварительно внеся предложение ликвидировать Комиссию и прекратить все возбужденные ею дела по незначительности предъявленных обвинений. В нашем предложении мы прямо указали, что все обвинения прежней власти в тяжких преступлениях добытыми Комиссией материалами решительно опровергнуты». Если слова Романова соответствуют действительности, то это свидетельствует вовсе не о том, что «революционным деятелям эпохи Врем. Прав. не удалось не только осудить деятелей прежней власти, но, несмотря на самое горячее желание и энергию, даже обнаружить хотя бы намек на те тяжкие преступления, которые приписывались ей так называемым общественным мнением и обманутым народом», – это доказывает лишь то, что в деле «криминализации», вопреки утверждению Романова, они были педантично щепетильны (это соответствовало и личным свойствам председателя Комиссии – Карабчевский охарактеризовал Муравьева словами Керенского: «докопается, пока не выскребет яйца до скорлупы»), и потому, естественно, Вырубова была освобождена, и Комиссия ей выдала за подписью Муравьева удостоверение, что она «в качестве обвиняемой не привлекалась и… не привлечена». Вероятно, без каких-либо юридических натяжек Комиссия могла создать ряд громких процессов и, прежде всего, посадить на скамью подсудимых представителей Департамента полиции, деятельность которого, по выражению Муравьева, представляла собой «сплошное преступление». Судьба этих процессов, очевидно, была бы аналогична процессу Сухомлинова. Осуждение старого режима могло быть вынесено не в зале суда. Со стороны общественно-политической было бы совершенно абсурдно, если бы «“криминализация” преступлений старого режима» свелась бы на практике к привлечению министра юстиции Щегловитова по делу Ишера, министра вн. д. Хвостова за присвоение сумм рептильного фонда или последнего министра юстиции сенатора егермейстера Добровольского за взятки [121] и председателя Совета министров Штюрмера за растрату… Не имея в своем распоряжения материалов следственного производства, мы лишены возможности пока вынести приговор по поводу реальности или иллюзорности «подозрений», которые падали на старых министров. В самом деле, растратил ли деньги Хвостов, сам очень богатый человек, или действовал согласно обычаю Департамента полиции, где расписок не брали (показания Белецкого). Протопопов свидетельствовал, что он докладывал Царю о растрате свыше миллиона, произведенной Хвостовым. «Какая гадость», – сказал Николай II. Протопопов находил, что «не время заводить скандал». Несомненно одно – для выявления подобных «преступлений» деятелей старого порядка не было надобности в создании особой «верховной комиссии». Занимаясь «криминализацией» прошлого, Комиссия тонула в мелочах и посвящала немало времени расследованию таких вопросов, как вопрос о виновности военного министра Беляева, переведшего сына Распутина в санитары по просьбе Императрицы, или министра Двора Фредерикса, содействовавшего освобождению от несения военных обязанностей зачислением лиц на фиктивную службу. В итоге, естественно, что общественно-политическое расследование не могло дать тех результатов, которые от него ожидались.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]