Комедия русской истории


[ — Тeaтральные взгляды Ваcилия РoзaнoваГлaва 5 РУССКАЯ ДРАМАТУРГИЧЕСКАЯ КЛАССИКА]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Умберто Эко утверждал, что единственный вариант детектива, который еще не написан, — тот, где преступником оказывался бы читатель. Именитый постмодернист, скорее всего, не читал последнюю книгу Василия Розанова «Апокалипсис нашего времени», где русский философ описывает такую детективную развязку. Виновником трагедии, развернувшейся за пределами театрального здания, объявлен посетитель театра. В то время пока рушилась земля подле места «театрального разъезда», преступник смотрел очередное зрелище на исторические темы.

С нескольких сторон мы подобрались к причинам возникновения театрального мотива в ряде текстов, где Розанов осмысливает революцию. Мотив этот возникает еще в 1915 году, когда Розанов обсуждает диковинные для монархиста условия демократического правления и парламентаризма, предложенные Милюковым. Царь всегда был главным героем исторической пьесы под названием «Монархия»; и в глазах Розанова безцарственное правление — игра без героя, безгеройственное время. Кресло власти — кресло главного героя театрального представления, по мнению Розанова всегда «пустует»; его может теперь занять каждый. Каждый зритель из зала может повести интригу истории, стать на время Героем: «Публика уходит, приходит, сменяется, засыпает, забывает пьесу <…> есть пустые кресла и всегда „можно прийти“. Керенский есть общая возможность парламента и парламентаризма» .

В книге «Апокалипсис нашего времени» тема разовьется в глобальный образ всеобщего опустения на сцене, в зале и за его пределами: « С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес.

— Представление окончилось.

Публика встала.

— Пора одевать шубы и возвращаться домой.

Оглянулись.

Но ни шуб, ни домов не оказалось» [32]  .

Ту же мысль Розанов повторяет и усугубляет в статье «Рассыпавшиеся Чичиковы», написанной в 1918 году в Сергиевом Посаде для газеты, которой не суждено было выйти: «Зрелище Руси окончено. — „Пора надевать шубы и возвращаться домой“. Но когда публика оглянулась, то и вешалки оказались пусты; а когда вернулись „домой“, то дома оказались сожженными, а имущество разграбленным. Россия пуста. Боже, Россия пуста <…> А что же русские? Досыпали „сон Обломова“, сидели „на дне“ Максима Горького и, кажется, еще в „яме“ Куприна…»

В заглавии этого фрагмента из «Апокалипсиса» стоит «LA DIVINA COMEDIA», т. е. «Божественная комедия». Эта ссылка несколько расширяет значение социальной революции: вместе с Россией рушится и весь христианский мир, рушится и вся его жизненная бытовая среда, лишенная фетишей. Революция — это победа не только Гоголя, приведшего Россию к небытию, но это победа и… Христа, Христа-революционера, приведшего мир к нищете, болезням, отрицательной сексуальности: « христианство сгноило грудь человеческую» , «Европа есть религиозный труп» . Иисус Христос во главе блоковских «Двенадцати» — вот еще одно лирическое рассуждение на эту же тему. Гибель России «благовестит», по Розанову, о скорой и очень естественной гибели христианства от рук самого христианства: «Русская действительность похожа на печальный сон Фараона, где тощие коровы пожирают тучных» .

Розанов дополняет картину завершившегося зрелища России еще и таким знаменитым сообщением: «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три. Даже „Новое время“ нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей <…> Мы умираем как фанфароны, как актеры. „Ни креста, ни молитвы“» . Здесь в своем самом трагическом звучании дает о себе знать идея Розанова о том, что к моменту революции Россия превратилась в фантом, в театральный образ, сценическую аллегорию, обросла декорацией, которая тем не менее может легко «слинять» от «дождичка» революции. Переодетая Гоголем Россия сгорела как супруга Геракла в ядовитых одеждах, растворилась в небытии — так никем и не узнанная, не признанная (переоделась!) — ни зрителями, ни актерами, что, впрочем, в ситуации « театра в театре» одно. « Россия — только воспоминание» — от былого величия осталось эфемерное впечатление, с каждым часом улетучивающееся, — такое же, какое остается от театрального спектакля, существующего только здесь и сейчас. Быт, оболганный Гоголем, — «декорация России» — слинял, вместе с ним исчезла с лица «труппа», разошелся разочарованный зритель, досмотревший «спектакль», и он остался в сердцах «бывших людей» как воспоминание. Скоро слиняет и память о великом прошлом.

Театральное впечатление от революции только усилится, когда мы свяжем идею «слинявшей», « рассыпавшейся до подробностей» России собственно с сюжетом Апокалипсиса — Откровения Иоанна Богослова. Театральный мотив здесь явственен, как нигде в Библии: апостолу Иоанну привиделся демонтаж мира — разрушение декорации мира, развал всего того, что создавалось в первые дни творения в Бытии. Особенно это заметно в 8-ой и 9-й главах Откровения: «Первый Ангел вострубил, и сделались град и огонь, смешанные с кровью, и пали на землю; и третья часть дерев сгорела, и вся трава зеленая сгорела. Второй Ангел вострубил… и умерла третья часть одушевленных тварей, живущих в море, и третья часть судов погибла. Четвертый Ангел вострубил, и поражена была третья часть солнца и третья часть луны и третья часть звезд… Пятый Ангел вострубил, и я увидел звезду, падшую с неба на землю» — на глобальном, всемирном, вселенском, космическом уровне под театральный же трубный глас ангелов происходит разбор вековых декораций, чистая перемена сценографии, означающая не только « конец света» (т. е. окончание спектакля), но и невозможность дальнейшего существования в этом разобранном «до подробностей» мире (т. е. разрушение самого «театрального» здания).

После «Апокалипсиса наших дней» Россия показалась своим разобщенным, «ничьим» зрителям без декораций, вне влияния литературных теорий, без Христа и христианства, без внутреннего и внешнего порядка, без всех своих вековых фетишей-подпорок, которые держали здание страны тысячу лет.

Именно в этой точке мысль Василия Розанова резко меняет свой ход, порождая то состояние покоя, глубоко депрессивное в своей сути, которое характерно для последнего года жизни Василия Розанова. Та самая — раздетая, смешавшаяся, нищая и грязная — Россия кажется Розанову настоящей. Апокалипсическая революция, отряхнувшая прах с ног страны, вновь поставила вопрос о том, кто был прав — славянофилы или западники, революционеры или консерваторы, демократы или монархисты. Для Розанова, как и для большого числа консервативной и центристской интеллигенции, было совершенно непонятно, как могли нигилизм 1860-х годов, массовый терроризм, сословная и религиозная нетерпимость возродиться в 1917-м, после того как столько усилий было сделано, чтобы повернуть общественное мнение вспять (литература Достоевского и Толстого, религиозное возрождение 1900-х, издание сборников «Вехи» и т. д.).

И уж если такая Россия — настоящая, то прав Гоголь и «гоголевское направление русской литературы», а не Розанов, тщетно пытавшийся предостеречь: «Я всю жизнь боролся и ненавидел Гоголя: и в 62 года думаю: „Ты победил, ужасный хохол“» . Эти знаменитые слова пишет Розанов Петру Струве за год до смерти, между прочим, мечтая о примирении с философом, бросившим самое несправедливое и недалекое обвинение Розанову — в двурушничестве. В последние дни жизни Розанов вообще ищет примирения — и из усилившихся христианских побуждений, и в процессе трагической переоценки собственных взглядов: « Революция нам показала и душу русского мужика, „дядю Митяя и дядю Миняя“, и пахнущего Петрушку, и догадливого Селивана. Вообще — только Революция, и — впервые революция оправдала Гоголя» .

У этой мысли есть две составляющие: во-первых, теперь Гоголь часто кажется Розанову трагической фигурой, писателем-футурологом, загодя предсказавшим падение Руси, но таким образом не прочитанный; но не менее часто Розанову кажется, что Гоголь — наоборот — описал Россию адекватно, без литературных прикрас и что действительно страну населяют одни Собакевичи и Чичиковы; а иной, светлый образ России, — обман, легко рассеявшийся волей Апокалипсиса (« Что-то случилось. Что-то слукавилось. Кто-то из „бедной ясли“ вышел не тот. И стало воротить „на сторону“ лицо человеческое… И показалось всюду рыло» ). Прозрение Городничего в финале «Ревизора» не похоже ли на послереволюционное прозрение интеллигенции?

Далее в письме к Струве мы обнаруживаем строки горше предыдущих: « Дожить бы год, а там кончилась бы эта ухарская революция, все пришло бы в норму или по крайней мере я уже умер <…> Господи! что делать… Я потерял и веру в Бога: именно — и потерял от того: Сколько же я трудился и — такое унижение и горе на конце жизни» . Проще всего было бы связать эту потерю веры с физическим унижением Розанова — переездом в Сергиев Посад, который ничего не решил в судьбе семьи, с нищетой, голодом, холодом, бесперспективностью, старостью, наконец; но близость этой «жалобы» и сообщения о победе Гоголя в одном письме к политическому врагу Струве говорит скорее о духовном унижении мыслителя, терпящего фиаско, — все, что хотел, о чем мечтал, не свершилось, не смоглось; и хуже — сбылось то, чего Розанов никак не мог предположить. Россия вернулась на, казалось бы, забытый путь, и жизнь, положенная на то, чтобы указать пути новые, спасительные, прошла даром. Гоголь победил!

Есть и другая причина предсмертной депрессии Розанова, указанная глубоким исследователем писателя Ефимом Кургановым. Он связывает «апокалипсические» видения Розанова с непосредственным влиянием на его мысль отца Павла Флоренского, с которым они бок о бок жили в Сергиевом Посаде: «Флоренский увидел в народе Израиля стержень человеческой истории <…> Флоренский окончательно убедил Розанова, что судьба мира определяется не в России, что дело-то все в иудейской искре, от которой вспыхнуло и засветилось человечество <…>И Розанов сдался. Он понял, что православие — тупик, из которого не способен вывести Русь даже гений Флоренского» . Эту мысль подтверждает последняя (!) дневниковая запись Василия Розанова, сделанная им 3 ноября 1917 года (!) в книге «Последние листья»: «„ Римляне из нас не вышли“. И „католики тоже не вышли“ <…> Вообще в комедии есть свой смысл. Комедия, в сущности, добрее» — некогда сильный и бесстрашный в выражениях, Розанов слабеет на глазах; и признание победы Гоголя — признание собственного бессилия, способности русских только на гоголевский смех, но никак — на «пушкинский драматизм». Отчаявшийся и посрамленный, Розанов действительно умирал на руках Павла Флоренского; умирал страшно, но спокойно, в примирении с окружающим миром. Но это мнимое примирение легче было сравнить с оцепенением, заледенением горячей крови писателя. В письме к Горькому от 20 января 1919 года Розанов с бесстрашием академика Павлова фиксирует химические изменения в своем умирающем теле: «Всего лучше сравнить состояние моего тела с черными водами Стикса; оно наполняется холодной водой с самой ночи. Это состояние невыносимое: представьте себе ледяную воду, наполняющую ваше тело» .

Вообще предсмертные дни Розанова трагически схожи с последними днями Гоголя. Отец Матвей Ржевский, укрепивший Гоголя в христианской вере («демон, хватающийся боязливо за крест» , — напишет Розанов о Гоголе в «Опавших листьях»), и Флоренский, примиривший Розанова и с Христом, и с иудаизмом, и с Гоголем. Они оба существенно исказили предыдущее мировоззрение писателей, но и успокоили их, «приготовили» к путешествию в мир иной. Перед лицом смерти и Розанов, и Гоголь стали, быть может, впервые, настоящими христианами. Розанов в который раз понимает, что вера Христова — религия смерти, но понимает и другое: как легко умирать с этой верой, как, в сущности, легко примиряется соборовавшийся с идеей собственной смерти. Египет победил смерть, но Иисус Христос победил страх смерти — вот чего никак не мог понять зрелый Розанов, а умирающий — понял. Флоренский пишет Михаилу Нестерову о смерти Розанова: « Потом у него началось странное видение: „все зачеркнуто крестом“. Я: „У вас двоится в глазах, В.В.?“ — „Да, физически двоится, а духовно все учетверяется, на всем крест. Это очень странно, очень интересно“ <…> Когда увиделся с ним в последний раз, за несколько часов до смерти, то В. В-ч встретил меня смутно — уже прошептанными словами: „Как я был глуп, как я не понимал Христа“» .

В 1925 году в Праге выходит книга Дмитрия Мережковского «Тайна трех. Египет — Вавилон». На фоне того, как Розанов времен революции и гражданской войны оправдывает своего бывшего врага Николая Гоголя, Дмитрий Мережковский — перед лицом все той же революции — оправдывает Розанова, еще при жизни ставшего « литературным изгнанником» не без влияния четы Мережковских. Пражские афоризмы Дмитрия Сергеевича — радость розанововеда; по ним можно следить, как розановские стихийные идеи находят свое место в стройном сознании Мережковского, отторгнувшего Розанова от литературы. Можно составлять точный справочный комментарий, откуда заимствует Мережковский ту или иную «свою» мысль.

Историкам литературы и общественной мысли еще предстоит уточнить степень интеллектуального или энергетического влияния «новопутейцев» на нагнетание революционной ситуации в стране, но послереволюционная исповедь Мережковского свидетельствует о глубоком разочаровании в собственных дореволюционных идеях ( «Наша скорбь — „Апокалипсис наших дней“» ). Время заставило Мережковского прислушаться к Розанову, к своему литературному врагу, который после своей смерти оказывается в глазах Мережковского «великим религиозным мыслителем нашего времени» . «Нам кажется, что это пожар социальный. Нет, не только: за громовою бурей общественной — тихая буря пола; под сверкающим огнем социальным — темные лучи полового радия» , — повторяя розановские идеи, Мережковский соглашается с ними, признавая в словах Розанова сбивчивую речь непризнанного пророка.

Последняя книга Василия Розанова впервые употребила термин «Апокалипсис» в отношении русской революции — и именно в понимании значения Апокалипсиса ранее расходились взгляды двух мыслителей. Апокалипсис соблазнителен для Мережковского, он и есть то самое Царство Святого Духа, последующее за Царством Отца — древними религиями — и Царством Сына — христианством. Идея конца мира, преображения всего света, гибели человечества и гибели богов близка Мережковскому; ему был неведом страх перед концом цивилизации, он, как истинный сын европейского духа, верил в новые земли и новые времена. Апокалипсис — последняя книга Библии — пророчит о Страшном Суде, о конце мира, о воскрешении мертвых, без которого линейное христианство не имело бы вектора. Деятельному Мережковскому и нужен был в Апокалипсисе этот самый вектор, направление движения.

Розанов, напротив, выводит книгу Апокалипсиса за пределы христианства, приравнивая ее к текстам древних космологических религий — да, собственно говоря, православная церковь эту книгу как бы и не замечает. Апокалипсис — сектантская книга, книга для тех, кто все время думает о смерти. Розанов не верит в жизнь после смерти, а значит, не верит и в Воскресение, вообще в преображение здешней природы; эта природа — вечна. Розанов держится за быт, за церковь, за здешнюю жизнь; мир не конечен для Розанова. Гибели всей жизненной среды Розанов представить себе не может — для него, как для египтянина, воскресение мертвых невозможно без воскресения его быта. Человек не живет без всего того, что наполняет его жизненную среду.

Свидетель российского Апокалипсиса, Розанов с ужасом понимает, что преображение России, перемена одежд, метаморфоза всей жизненной среды возможны. Смерть — рядом, и смерть становится единственной ценностью, не подверженной адовой мимикрии. Рядом со смертью — Иисус Христос, который « пригодился» Розанову, чтобы « провести» писателя через Апокалипсис. Гибель мира делает Розанова христианином, а Мережковского — поклонником Розанова, неистово утверждавшего, что Апокалипсис можно было остановить.

В 1927 году Максим Горький в письме к Михаилу Пришвину назовет сочинения Розанова «противопожарной литературой» .


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]