I


[ — В.В. Розанoв. Семейный вoпpoc в Рoccии. Тoм IIВ.В. Розанов. Семейный вoпpoc в Роcсии. Тoм II]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]


«В слишком подвижном обществе, в обществе железных дорог и всевозможной техники, в обществе экономическом и материальном семья неудержимо тает, разлагается, расшатывается: ее словесно (читай: «законом») нельзя поправить». Так думает г. А-т.

Будто в этом дело! Разве железные дороги не те же для евреев, как и для русских? А у них о падении семейных основ ничего не слышно. Разве техники не больше в Англии и Германии, чем в России и Франции, а между тем пройдитесь по картинным выставкам немецких художников и русских, и вы поразитесь разницею сюжетов в отношении к трактуемой теме у нас и у них. Вот «семейная сцена» не гениального живописца и не гениальная по художеству: сидит бабушка, чуть не столетняя, и вяжет немецкими спицами немецкий чулок; около нее внуки с игрушками; тут же дочь или сын, молодой отец или молодая мать, и непременно на столе Библия; да, непременно этот священный «Ветхий Завет», так мало у нас читаемый, так резко у нас отделенный от «Нового Завета» и отодвинутый из ежедневного и будничного употребления в даль археологических исследований и чтения избранных «паремий» (места из пророков, исключительно ко Христу относящиеся и единственно читаемые у нас в церквах). Таков обычно трактуемый у них сюжет «семьи» в живописи. Кто читал сказки Андерсена, кто знает Диккенса и Вальтер-Скотта, знает, что живопись слова повторяет у них собою рисунок кисти. Воображение русского художника редко касается семьи. Не манит. Да и нельзя не почувствовать, что, возьми он эту тему, он показался бы или приторен, или смешон, как печальный и мужественный автор настоящих статей, очень хорошо сознающий, что он давно стал приторен и противен великому множеству русских читателей, возясь с темой, ни для кого не интересной и всем практически постылой. Семья у нас явление или жестокое, или комическое, — как и у католиков. Не семья у нас, а «семейка». Из семейных сцен в живописи я помню ярко только одну, виденную лет пять назад в Академии художеств: «Богатый жених».

Богатый жених — лысый, во фраке и со звездой, худой, как тощая корова, приснившаяся фараону. Около него — невеста, юная и заплаканная; поодаль — ее бедные родители. Священник меняет кольца: «Обручается раб Божий Симеон рабе Божией Марии»… Что сюжет такой не случаен и не сатиричен, что он в духе и в нравах нашей жизни, можно судить из того, что не этот ли в сущности печальный и постыдный сюжет Пушкин в «Евгении Онегине» возвел в chef d’oeuvre (шедевр (фр.)) умиления и поэзии. Да, «Татьяны милый идеал» — один из величайших ложных шагов на пути развития и строительства русской семьи. Взят момент, минута; взвился занавес — и зрителям в бессмертных, но кратких (в этом все дело) строфах явлена необыкновенная красота, от которой замерли партер и ложи в восхищении. Но кто же «она»? Бесплодная жена, без надежд материнства; страстотерпица, «распявшая плоть свою» по старопечатной «Кормчей». Ох, уж эти кроткие книги, закапанные воском… Из-под каждой восчинки — слеза, а то и кровь точится… Оставим критику, но вот чего не может не подумать религиозный и социальный строитель: что ведь занавес, эффектно взвитый Пушкиным, упадет, что жизнь — не картина, а — путь; и какова-то будет Татьяна не в картине, а в пути? Прошло пять лет, ну, — десять, двадцать: Татьяна — желчная старуха или — угрюмая. Ей только и осталось, что сплетни и пенсия. Ей-ей, нельзя же о «могиле няни» вспоминать 40 лет; ей теперь 20, а проживет — 60, и, следовательно, в замужестве или вдовой она проживет 40 лет, без детей и внуков, без всякой заботы и работы. О, кто знает жизнь — знает, какие столбы «валятся». Читайте «Покаянный канон» Андрея Критского: подвижник церкви, с которым мы рядом все-таки не поставим пушкинскую Татьяну, как она ни нравится нам, скорбит: «Увы мне, окаянная душа… вместо Евы чувственные — мысленная мне бысть Ева, во плоти страстный помысл, показуяй сладкая, — и вкушаяй присно горького напоения». Какой язык, какие слово-обороты! Но у подвижника, запертого крепкими замками в сырой пещере или общежительном монастыре, — только «мысленная Ева». Только ли это будет у «страстотерпицы» Татьяны, нисколько никакими замками не связанной, свободной и богатой, но уже старой и некрасивой, — уже надорванной в терпении и у которой как бы вырвана тайна и глубина природы женской: «…в болезни будешь рождать детей». Увы, она бессильней все-таки Андрея Критского, и вот в конечных путях своей биографии, не нарисованных Пушкиным, не даст ли она сюжетов, не только некрасивых, но сальных и позорных? Да, тут вечный шекспировский закон:

Когда ж предмет пойдет по направленью

Противному его предназначенью,

По существу добро — он станет злом.

Провидение сильнее наших рассуждений. И идеал семьи может быть построен не на расчете личных сил человеческих, но на повиновении Богу. Я говорю, идеал Татьяны — лжив и лукав, а в исторических путях нашей русской семьи — он был и губителен. Ибо он построен, красиво и минутно, на предположении героических сил у отдельного существа, а не на том общем законе и инстинкте, что вот… «дети», «я — бабушка», вот — «мои заботы о замужестве дочери и мои вздыхания о ее болезни». Идеал Пушкина не органический и живой, а деланный, и даже только… паркетный:

К ней дамы подвигались ближе,

Старушки улыбались ей;

Мужчины кланялися ниже…

Да, хорошо гуляет Татьяна по паркету. Но детей — нет; супружество — прогорьклое, внуков — не будет, и все в общем гибельнейшая иллюстрация нашей гибельной семьи. Вспоминаю я в параллель случай из моей жизни, — грубый и простой случай, но неизгладимо врезавшийся мне в воображение. Служила у нас, лет семь назад, в дому служанка, некрасивая и немолодая, однако не старая и не безобразная. Мы заметили, что каждую ночь она прокрадывается в комнату нашей дочери и долго там зачем-то оставалась. Это показалось нам подозрительно и тревожно. Мы проследили. Как все улягутся спать, она вставала с постели и проходила в комнату девочки, подростка лет 13, где обычно горела перед образами лампадка. При тусклом ее свете она садилась на табурет перед зеркалом и так неподвижно смотрелась на себя почти часы. Бедная, бедная… она искала чего-нибудь занимательного в своем лице или фигуре, но все было безнадежно в смысле привлекательности. В поведении она была очень нервна, горда, безмолвна и трудолюбива. Еще не рассвело, бывало, а она уже двигается бесшумно по комнатам с уборкой. Чтобы не получить какого-нибудь замечания, она, так сказать, шла впереди задач своей работы. Очень поздно мы узнали, что у ней уже было двое детей от безнадежного «жениха», как выражаются здесь в Петербурге. Их она держала в деревне, у семейного брата, выплачивая за каждого по 5 р. в месяц, и себе оставляла из жалованья два рубля. Однажды ранней весной, в бурю и дождь, ей принес какой-то мужик записочку. — «Барыня, — говорит она моей жене, — я должна идти в деревню». — «Как? куда? что? невозможно!» Время было и для нас трудное, шла, кажется, уборка белья. «Тогда пожалуйте расчет». Тут-то из расспросов и оказалось, что у ней — дети и что сейчас один трудно болен, о чем и извещала полученная ею записочка от брата. Конечно, она была немедленно отпущена. В невыразимую грязь она пустилась в далекую дорогу; и дня через два вернулась мокрая и холодная, «аки Иона из чрева китова». Раздулся какой-то ручей по дороге, и она, переходя, искупалась в нем и, не обсушившись, — все шла к ребенку. Великое значение имеет цепкость к жизни, и я думаю, цепкая жизнь, на «веки веков», каковая и нужна нации, зиждется и созиждется не на бесплодных Татьянах, а вот на таких обмокших и усталых, все «переступающих» ради детей, женщинах. Мы их лично корим, но национально от них пользуемся. Право, было бы глубоко страшно их национально погасить и рискнуть остаться при фарфоровой… Лизе Калитиной («Дворянское гнездо») и Татьяне Лариной. Полная получилась бы картина национального вырождения.

Но как же устроить, урегулировать эту мощь и силу и хитрость и лукавство и бешенство рождения?! Очевидно, — не погашая его, что привело бы к вырождению, но — согласуясь с ним. Вспомним Бэкона и его афоризм: » Повелевать природою можно только повинуясь ей»…

Одна любовь укрощает страсти и преобращает могучего льва в послушного ягненка. Страсть (половая) есть сила, совершенно неодолимая, и только есть одна другая сила, которая с нею справляется: сила любви. Вспомним «Песнь песней»:

Сильна, как смерть, любовь,

Страшна, как преисподня.

Не с такими силами справляться тощему закону и вялым общественным пожеланиям. Любовь разрывает их, как тигр ягненка, как лев толпу гиен, переступивших ему путь…

За любимого мужа жена пойдет в огонь, и за детей от любимого человека она переплывет реки и океаны; и за любимую жену опять же муж претерпит все унижения на службе, не устанет ни в какой работе, не оборвется в жилах. Да, так вот в чем идеал: в семье, где члены любили бы друг друга. Дайте мне только любящую семью, и я из этой ячейки построю вам вечное социальное здание. Построена ли наша и вообще европейская семья на любви? Увы, разберите примеры Калитиной и Татьяны, т. е. разберите самый идеал, зовущий нас, и вы увидите, что семья наша построена на другом принципе — долга.

О, я не о высоте этого принципа говорю, не идеальность в нем оспариваю; я говорю о прочности. Ибо ведь мы не грезы строим, а жизнь: и тщетно пускать поезд на мост, построенный из приснившихся в сновидении матерьялов! «Мы должны», «я должен», «ты должна». Ну, хорошо, пять лет «я должен», десять лет «я должен»; все вспоминаю, или, пожалуй, Татьяна вспоминает о «могиле няни». — «И на одиннадцатый год вспоминает?» — «И на одиннадцатый»… — «Фу, пропасть: да о чем вспоминает?» — «Да вот о том, что — могила и там — няня. И плачет. Мало кушают и все плачут, о могиле и о няне». — «Ну, ладно, мне некогда, пусть ее посмотрит лет еще через десять какой-нибудь приват-доцент, а я проедусь… нет ли у ней какого родства?» — «Как же, сестричка Ольга, которая тоже плачет по Ленском — выйдя замуж за поседелого предводителя дворянства». — «Ну, вот я к ней». Теперь к идеям социального строительства я прибавляю точку зрения морального пуриста, и собственно последняя-то точка зрения мне особенно и важна. В усадьбу к Ольге пусть приезжает юный родственник ее мужа, и читатель согласится со мною, что опять тут открывается уголок нравов общественных, о которых скорбят публицисты и ищут их причины, когда единственная причина скрывается в ложном нас манящем идеале и в надежности семейных стропил, построенных из «долга». Дело в том, что, входя в семью, построенную на «долге», ведь я нисколько не знаю, насколько в ней долг выдержан. Terra incognita! И я присматриваюсь, как Колумб в Америке, — «где и что плохо лежит». Где «долг», там могут быть и непременно есть все степени начинающейся измены ему, тогда как где «любовь» — там уже не может быть измены любимому (ведь изменяют без любви, в безлюбовной семье). Татьяна не изменит, но, может быть, Ольга изменит; а впрочем, мне все равно, я ищу не непременно Татьяну или Ольгу, а вообще женщину. И вообще женщину, способную изменить, я нахожу в европейской семье, построенной по «долгу», а не на «любви». — «Э, сударушки, кто-то из вас слабнет в долге; не вижу, а носом слышу, да и умом a priori знаю, ибо где же есть гвардия из ста тысяч героев. А я охотник, с тенором, молодостью и богатством». Ну вот вы тут и читайте мораль.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]