4


[ — Закат Евpопы. Обрaз и дейcтвитeльнocтьГЛАВА ТРЕТЬЯ. МАКРОКОСМI. СИМВОЛИКА КАРТИНЫ МИРА И ПРОБЛЕМА ПРОСТРАНСТВА]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Открытие Гаусса, вообще изменившее сущность современной математики *, имело своим результатом не только доказательство того, что существует несколько одинаково правильных геометрий трехмерной протяженности, из которых ум избирает одну, потому что верит в нее, но также и того, что «пространство» уже более не есть простой факт. Есть несколько видов точной, строго научной пространственности трех измерений, и вопрос о том, который из них отвечает созерцанию, доказывает только, что спрашивающий не понимает смысла проблемы. Математика, независимо от того, пользуется ли она в качестве пособия наглядными образами и представлениями или нет, имеет дело с чисто абстрактными системами, мирами числовых форм, и ее очевидность идентична с имманентной этим мирам форм причинной логикой. Эти же суть отражения форм рассудка и, следовательно, в каждой культуре имеют другой стиль. На этом основана их точная применимость к рассудочно воспринятой, механической, мертвой природе физики, которая, в свою очередь, также является отражением формы духа, но только иного порядка. Рядом с множественностью изменчивых образований созерцания стоит, следовательно, множественность неподвижных математических пространственных миров, таящая в себе свою собственную загадку, и под общим для всего этого названием «пространство» слишком долго скрывался тот факт,

что всякое предполагаемое здесь постоянство и идентичность

есть заблуждение.

Таким образом, оказывается разрушенной иллюзия единого пребывающего, окружающего всех людей пространства, относительно которого можно окончательно согласиться при помощи понятий, все равно принимать ли это пространство за Ньютоново абсолютное мировое пространство, в котором

* Как известно. Гаусс почти до конца своей жизни молчал о своем открытии, потому что боялся “воплей беотийцев”

245

находятся все вещи, или за Кантову неизменную, общую всем

людям всех времен форму созерцания, которая создает сами

вещи. Каждый личный «мир» в потоке исторического становления есть некое, никогда не преходящее и никогда не повторяющееся переживание, и таким же переживанием является всякое принадлежащее отдельному живому человеку пространство. При этом вся сила выражения отдельной души, стремящейся создать свой мир, лежит в постигающем переживании глубины или удаленности, при посредстве каковой чувственная плоскость — хаос — только и становится пространством, пространством данной души.

Таким образом, мы совершили отграничение живого созерцания от математического языка форм, и перед нами вскрывается тайна становления пространства.

Подобно тому, как в основе ставшего лежит становление, в основе законченной и мертвой природы — вечно живая история, в основе механического — органическое, в основе причинного закона, объективно установленного — судьба, точно так же и направление есть начало протяженности. Тайна завершающейся жизни, на которую намекает слово «время», служит основанием тому, что, будучи завершено, обозначается словом «пространство», смысл которого доступен скорее внутреннему чувству, чем пониманию. Всякая настоящая протяженность, настоящая, поскольку она являет собою осуществленное переживание, в действительности осуществляется исключительно переживанием глубины; и как раз это направление, протяжение в глубину, в даль — для глаза, чувства или мышления — этот переход от чувственно- хаотической плоскости к космически-устроенной картине мира и есть то, что, обретаясь в чистом становлении, обозначается словом «время». Человек чувствует себя — и это и есть состояние настоящего бодрствования — среди окружающей его со всех сторон протяженности. Достаточно проследить это основное чувство миросообразности, чтобы прийти к заключению, что в действительности существует только одно истинное измерение пространства, а именно направление от себя в даль, и что отвлеченная система трех измерений есть только механическое представление, а совсем не действительность жизни. Переживание глубины, направление в даль, расширяет ощущение, превращая его в мир. Направленность жизни была знаменательно охарактеризована как необратимость, и остаток этого решающего признака времени можно наблюдать в той необходимости, с которой мы можем ощущать глубину мира только по направлению от себя, а не от горизонта к себе.

246

Если, с некоторой оговоркой, можно причинную форму

духа назвать застывшей судьбой, то также возможно глубину пространства, эту основу формы мира, обозначить как застывшее время. Потому что пространства существуют только для живых людей. С душою кончается и мир. Я не без основания проводил различия между познаванием и познанным, между живым актом и мертвым результатом. Только таким образом становится доступной сущность пространства.

Если бы Кант выразился немного более точно, то вместо

того, чтобы говорить о «двух формах созерцания», он назвал

бы время формой созерцания, а пространство — формой созерцаемого, и тогда все бы сделалось ему ясным. Как жизнь приводит к смерти, а сознание к созерцаемому, так равно и направленное время приводит к пространственной глубине.

Здесь перед нами тайна, прафеномен, который нельзя разложить понятиями, а можно только принять таким, каков он есть; однако смысл его можно угадывать. Физик, математик, исследователь в области теории познания знают только уже ставшее пространство, соответствующее застывшей форме духа. Здесь же мы касаемся самого процесса становления пространства. Пространство во всех его различных видах, в каких оно осуществляется для отдельных людей и вполне столковаться относительно которых друг с другом невозможно, должно быть знаком и выражением самой жизни, самым первоначальным и мощным из всех ее символов.

Ощущение всего этого, пожалуй, можно передать несколько смелой формулой: «Пространство — вне времени». Оно ставшее, оно остается тем, что есть, частью отмершего времени, вне феномена времени. Мы истолковываем — или жизнь истолковывает в нас, через нас — с не оставляющей места выбору необходимостью каждый момент глубины, и о свободной воле нет и речи. Представим себе повешенную вверх ногами картину, которая производит на нас впечатление простого красочного пятна и вдруг, будучи перевернута правильно, пробуждает в нас впечатление глубины. В этот момент с творческой силой возникает акт образования пространства, и момент этот, когда бесформенное пространство становится устроенной действительностью, мог бы, если бы его вполне понять, открыть перед нами ужасающее одиночество человека, так как каждый человек только для себя обладает этой картиной, этой только что сейчас превратившейся в картину плоскостью. Потому что античный человек ощущает при этом с априорной достоверностью телесность, мы — бесконечную пространственность, а индиец, египтянин — опять другие виды формы в качестве идеала протяженности.

247

Слов не достаточно, чтобы выразить всю интенсивность этих

различий, навсегда разделяющих мирочувствование отдельных видов высшего человечества, однако нам открывается это в пластических искусствах всех культур, чья сущность есть форма мира.

Это принудительное истолкование глубины, с силой элементарного явления царящее над бодрствующим сознанием, и есть то, что отмечает одновременно с пробуждением внутренней жизни границу между младенцем и мальчиком в отдельном человеке. У ребенка, тянущегося за луной, не обладающего внешним миром и подобного мерцающей первобытной душе по своей дремотной связанности со стихией ощущений нет переживания глубины. Это не значит, что у ребенка нет даже простейшего опыта в области протяженности; но у него нет миросознания, большого единства переживания в мире. И это сознание слагается по-другому у эллинского ребенка, чем у индийского или западного. Вместе с ним оно принадлежит одной определенной культуре, все члены которой имею, одно общее мирочувствование, и через него — одну общую форму мира. Глубокая идентичность связывает оба акта: пробуждение души (внутренней жизни), ее рождение к ясному существованию во имя определенной культуры, и внезапное уразумение дали и глубины, рождение внешнего мира при посредстве символа протяженности, свойственного только этой душе вида пространства, который отныне становится прасимволом этой жизни и определяет ее стиль и уклад ее истории, представляющий собою развивающееся экстенсивное осуществление ее интенсивных возможностей. Таким образом, разрешается и сводится на нет старый философский вопрос: этот праобраз мира есть прирожденный, — поскольку он есть изначальная собственность душевной стихии (культуры), чьим выражением мы становимся всем явлением нашего личного существования; но он также и приобретенный, поскольку каждая отдельная душа за свой счет еще раз повторяет этот творческий акт и в детском возрасте развертывает предназначенный для ее существования символ глубины, подобно бабочке, освобождающейся из своей куколки и развертывающей крылья. Первое понимание глубины есть акт рождения, акт рождения духовного, следующий за телесным. В нем рождается из своей материнской почвы культура, так как внезапное появление дорической, арабской, готической символики пространства указует на существование новой души. В глубоком смысле это соответствует греческому мифу о Гее и смутному чувству ранних народов, когда они возвращали матери-земле своих мертвых в скорченном положении (в положении

248

зародыша). Это рождение целой культуры повторяется

каждой отдельной душой внутри ее области. Платон, по преемству от первобытных эллинских верований, давал этому название анамнесис. Безусловная определенность формы мира, внезапно обнаруживающаяся в душе, может быть истолкована из тановления, а систематик Кант со своим понятием априорности формы шел при истолковании того же феномена от мертвого результата, а не от живого факта.

Протяженность должна отныне именоваться прасимволом

культуры. Из нее следует выводить весь язык форм существования культуры, ее физиогномию, в отличие от всякой другой культуры, в особенности от лишенного всяких физиогномических признаков окружающего мира примитивного человека. Подобно тому как для отдельной души существует только один мир, как ее отражение и противоположный полюс сознания, подобно тому, как пробуждение внутренней жизни совпадает с самостоятельным и необходимым истолкованием пространства вполне определенного типа, в равной мере существует нечто, лежащее, как идеал формы, в основе отдельных символов культуры.

Но сам прасимвол неосуществим и даже недоступен определению. Он действует в чувстве формы каждого человека во всякое время и предначертывает стиль всех его жизненных проявлений. Он присутствует в форме государственного устройства, в религиозных догматах и культах, в формах живописи, музыки и пластики, в стихосложении, в основных понятиях физики и этики, но не исчерпывается ими. Следовательно, его нельзя точно изобразить словами, так как язык и формы познания сами суть производные символы. Гёте и Платон называли его — хотя и не вполне в этом смысле — «идеей», которая непосредственно созерцаема в действительности, но в качестве вечной и недостижимой возможности не может быть познана. Кант и Аристотель, с неизбежной почти для всякого систематика ошибкой, стремились при помощи понятий изолировать его в акте познания.

Если мы в дальнейшем обозначаем прасимвол античного

мира как материальное, отдельное тело, а прасимвол западного — как чистое, бесконечное пространство, то при этом ни в коем случае не следует забывать, что никогда понятия не могут изобразить непостигаемого, что они способны только пробудить чувство понимания. Так же и математическое число, на примере которого мы установили различие языков форм отдельных культур и из которого Кант стремился вывести качество истолкования пространства, не есть сам прасимвол. Число как принцип предельности протяженного предполагает

249

предшествующее наличие переживания глубины, и если проблемой предельности в античности была квадратура круга, т. е. превращение ограниченного искривленной линией пространства в измеримую величину, а классическая проблема нашей математики есть определение предела в счислении бесконечно малых, то в этом с полной ясностью выражается различие двух прасимволов, но ни тот ни другой не представляют собою объектов этих проблем.

Чистое безграничное пространство есть идеал, который западная душа постоянно отыскивает в окружающем мире. Она стремится видеть его непосредственно осуществленным, и это как раз и дает бесчисленным теориям пространства последних столетий их глубокое значение в качестве симптомов определенного мирочувствования, независимо от значения их предполагаемых результатов. Их общую тенденцию можно выразить следующим образом: существует нечто, неизбежно и образующе лежащее в основе пeреживаний мира каждого отдельного человека. Все теории, более или менее приближаясь к учению Канта, ставили это неопределимое при посредстве понятий, в высшей степени изменчивое нечто в строгое подчинение математическому понятию пространства и просто предполагали, что подобный тезис сохраняет значение для всех людей. Что означает пафос этого утверждения? Едва ли какая-нибудь другая проблема была продумана столь же серьезно, и можно почти что подумать, что всякий другой мировой вопрос всецело зависит от этого одного, касающегося сути пространства. И не есть ли это так в действительности? Почему никто не заметил, что вся античность не проронила об этом ни слова, почему у нее не существовало даже самого слова, чтобы точно выразить эту проблему? Почему молчат о ней великие досократики? Или они не заметили в своем мире как раз того, что для нас представляется загадкой всех загадок? Не следовало ли нам давно понять, что как раз в этом молчании и лежит разрешение? Что значит то положение, что для нашего глубокого чувства «мир» есть не что иное, как в подлинном смысле рожденное этим переживанием глубины мировое пространство, чистое и величественное, пустота которого только подчеркивается затерянными в нем системами неподвижных звезд? Можно ли было бы объяснить это наше чувство мира какому-нибудь афиняну, например Платону? И позволил бы это сделать греческий язык, чья грамматика и сокровищница слов с полной несомненностью отражают античное переживание глубины? Мы неожиданно открываем, что эта «вечная проблема», которую Кант от имени всего человечества трактует со всей страстностью

250

символистического акта, есть проблема чисто западная и совершенно не существует в духе других культур.

Что же рисовалось в качестве основной проблемы всего

бытия античному человеку, обладавшему, несомненно, столь

же вполне ясным пониманием своего окружающего мира? Это

было ’????? материальное начало чувственно-осязательных

предметов. Поняв это, мы ближе подходим к уяснению смысла не самого пространства, а того вопроса, почему проблема пространства должна была с таковой необходимостью стать основной проблемой западной души, и притом только ее одной. Миры чисел и то, как они раскрылись в обеих культурах, делают это вполне ясным. Античная душа преобразовала ставшее в устроенный мир чувственно измеримых величин. В этом до сих пор непонятное значение знаменитой аксиомы параллельных линий Эвклида *, единственного среди античных математических положений оставшегося не доказанным и вообще недоказуемого, как мы теперь это знаем. Но это-то как раз и делает ее догмой по отношению ко всему априорному опыту и, следовательно, метафизическим центром, носителем античной геометрической системы. Все остальные аксиомы и постулаты — все это только или подготовление или выводы. Это единственное положение для античного духа представляется необходимым и всеобщим и в то же самое время его нельзя вывести из других. Что это означает? То, что оно есть символ первого разряда. Оно изображает уклад, предопределенную структуру античного внешнего мира, идеал его протяженности. Как раз это теоретически наиболее слабое — по необходимости наиболее слабое — звено платоновской геометрии, против которого уже в эллинистическое время приводились возражения, вскрывает ее душу, и как раз этот очевидный для популярного опыта элемент стал объектом возражений со стороны западного числового мышления. Один из глубочайших симптомов нашего существования — это то, что мы, исходя из нашего числового чувства, противопоставляем эвклидовой геометрии не одну, но несколько геометрий, которые для нас — отнюдь не для античного способа познавания — одинаково истинны, одинаково бесспорны. Подлинная тенденция и символика этих, заслуживающих наименования анти-эвклидовских геометрий ** заключается в том, что они отрицают во всякой протяженности телесно-

* Через точку возможно провести только одну прямую, параллельную данной.

** Согласно учению которых через точку к прямой нельзя провести ни одной параллельной, или же можно провести две или бесчисленное количество параллелей.

251

осязательный момент, который Эвклид своими положениям.

признал священным, что они независимо от чувственного и

вне пределов зрения создали новый идеал, идеал высшей пространственности, превышающий популярно-наглядную очевидность, и вместе с тем не знающей одного, исключающего

все другие решения. Вопрос о том, которая из трех не-эвклидовских геометрий «настоящая», находящая себе оправдание в действительности — хотя и обсуждавшийся серьезно самим Гауссом, — античен с точки зрения мирочувствования, и его не должен бы возбуждать мыслитель нашего круга. Он закрывает доступ к настоящему глубокому смыслу этого духовного феномена: не в реальности той или иной геометрии, а в множественности равно возможных геометрий проявляется специфически западный символ. И вот группа этих трехмерных пространственных структур, выражающая собою настоящую бесконечность возможностей, среди которых античная версия есть только точкообразная возможность, только предельный случай, окончательно растворяет остаток пластически-чувственного в чистом чувстве пространства. Приписывать отвлеченному пространству какую-либо одну структуру — к тому же выведенную по привычке из зрительной картины — значит придерживаться статуарной, а не контрапунктической тенденции; нас удовлетворяет только изменчивая множественность друг друга исключающих пространств, из которых ни одному не должно быть отдано преимущество. Новейшее геометрическое умозрение, переступив за пределы и этой группы, пришло к целому ряду иных, в высшей степени трансцендентальных, частью уже совершенно недоступных для оптического приема геометрий, таковые все в своих пределах неоспоримы и «множество» которых — в смысле учения о множествах — знаменует «число», являющее собою,

несомненно, в высшей степени труднопонимаемый символ западного мирочувствования.

Здесь сознание формы западной математики выражает то

же самое, что, собственно, стремилась выразить Кантова теория познания утверждением, что пространство априорно лежит в основе вещей, а именно, что «пространство» — творец, а все материально-наличное его творение, — каковое утверждение резко противоречит выводам арабской и индийской теории познания. И эту-то самую всемогущую пространственность, всасывающую в себя и создающую из себя субстанцию всех вещей, наше самое подлинное и самое высшее в аспекте нашей вселенной, — античный человек, даже не имеющий

252

слова, а следовательно и понятия, для пространства *, совершенно отвергает как????’?? как нечто, что не существует. Надо по возможности глубже проникнуться всем пафосом этого отрицания. Античная душа при помощи его со всею страстностью символистически отграничивается от того, что она не признавала за существующее, что не могло быть выражением ее бытия. Мир совершенно иной окраски вдруг развертывается перед нашим взором. Для античного глаза аттическая мраморная статуя в ее чувственном существовании выражает без остатка все то, что называется действительностью. Материальность, видимая ограниченность, осязаемость, непосредственное наличие — этим исчерпываются все признаки этого вида ставшего. Вселенная античности, космос, благоустроенное множество всех близких и вполне обозримых предметов, завершается телесным небесным сводом. Кроме этого ничего не существует. Античное мирочувствование совершенно не знает нашей потребности воображать новое пространство, даже за пределами этой оболочки. Т???’?? — вот наиболее резкое противоречие западному чувству, которое как раз требует этого чистого, необходимо воспринимаемого как бесконечное, «абсолютного» пространства, которое воспринимает его как действительность, как подлинное и единственно существующее и, наоборот, сомневается в античной, пластической, абсолютной материальности вещей. «Материя» — это та сторона ощущений, от которой стремится отделаться западный дух всеми путями, философскими, физическими и религиозными. Наше божественное — это вечное пространство, как это явствует из всех великих воззрений, начиная с Данте и кончая Кантом и Гёте. Вещи суть явления, не более, обусловленные пространством находящиеся над вопросом —??????. В этом убеждает нас пантеизм XVIII столетия, в котором Бог и бесконечное пространство становятся для чувства совершенно идентичными. Фаустовская вездесущность Бога, все с большей определенностью воцаряющаяся над картиной мира начиная с крестовых

* Слова «пространство» нет ни в греческом, ни в латинском языке:?????(locus) значит место, местность, также положение в социальном смысле, (=spatium) расстояние («между»), дистанция, степень, также земля, почва (??????????? — полевые плоды),??????? (= vacuum) обозначает совершенно определенно полое тело, причем центр тяжести перенесен на охватывание. В позднейшей литературе прибегают к беспомощным выражениям, как?p????????? («чувственный мир») или spatium inane — «бесконечное пространство», но также и широкая поверхность, корень слова spatium означает «вспухать», толстеть. В ранней литературе не было потребности в иносказании, потому что не было самого представления.

253

походов, и ученье, что пространство есть творящая форма объективных явлений, сводятся к одному и тому же внутреннем

переживанию. Если искать понятия вещества, диаметрально

противоположного античному, то неизбежно таковым окажется понятие вещества западной физики. Оно определяет массу как постоянное отношение между силой и ускорением. Может ли существовать «более нематериальное» мышление? Античным понятиям материи и формы, представляющим собою оптические принципы телесного существования, мы противопоставили совершенно устраняющие наглядность понятия ем кости и интенсивности, в которых формально находит себе выражение энергия пространства. Из этого способа восприятия действительности должна была произойти в качестве главенствующего искусства инструментальная музыка великих мастеров XVIII в., единственное из всех искусств, мир форм которого внутренне родствен интуиции чистого пространства. В противоположность изваяниям античных святилищ и рынков, в ней мы находим бестелесное царство звуков, звуковых пространств, звуковых морей; оркестр кипит прибоем, вздымает волны, затихает в отливе; он живописует совершенно потусторонние дали, сияния, тени, бури, полет облаков, молнии цвета; припомним ландшафты инструментовок Глюка и Бетховена. «Одновременно» с каноном Поликлета, тем сочинением, в котором великий ваятель изложил строгие правила оптического сложения человеческого тела, сохранившие господство вплоть до Лисиппа, сложился около 1740 г. строгий канон четырехчастной сонаты, отступления от которого наблюдаются впервые, в поздних бетховенских квартетах и симфониях, пока, наконец, в одиноком, вполне «бесконечном» мире звуков музыки «Тристана» не растворяется всякая земная осязаемость. Это основное чувство растворения, освобождения, разрешения души в бесконечном, освобождения от всякой материальной тяжести, которое постоянно пробуждается к жизни высшими моментами нашей музыки, в то время как влияние античного искусства связывает, ограничивает, утверждает чувство телесности, как мы это читаем между строк Аристотелевой «Поэтики», — это чувство было облечено теорией познания в сухую формулу пространства, как априорное условие чувственных явлений.

Для античного духа существовало только нечто, находящееся «между» предметами, лишенное при этом акцента действительности слова «пространство». Только новая геометрия (Гильберт, Пеано) нашла достойным внимания метафизическое содержание этих «промежутков». От Архимеда, для которого существовали только тела и взаимное их удаление

254

друг от друга, мы бы услыхали недоумевающий вопрос, как

мог мало-мальски разумный человек дойти до такого воплощения ничто, каковым является допущение чистого, проникающего случайные вещи и обесценивающего их реальность

пространства.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]