* * *


[ — Цapeубийцы (1-e мaрта 1881 годa)]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

VII

Точно, секунда в секунду, как было назначено, Государь в Кавалергардском вицмундире, и каске без плюмажа, с Императрицей Марией Александровной, чье тезоименитство праздновалось в этот день, в открытой коляске выехал в ворота нижнего сада и поехал вдоль иллюминованных аллей. Камер-казак сидел рядом с кучером. За Государем на паре с пристяжкой, стоя в пролетке, ехал Петергофский полицмейстер, за ним в коляске — Наследник с супругой и далее — Великие Князья… Народное «ура» их сопровождало, перекатываясь по аллеям парка.

Оно, сначала негромкое, стало слышно у Монплезира, где собралась избранная публика, которую пускали по особым билетам. «Ура» быстро приближалось и становилось громче и дружнее. Разговоры среди народа, собравшегося слушать концерт, прекратились. Музыканты в красных кафтанах встали за пюпитрами.

«Ура» приблизилось. Испуганные, разбуженные птицы метались в ветвях.

Вера, стоявшая с графиней Лилей в одном из первых рядов скамеек, перед эстрадой, почувствовала, как вдруг сжалось ее сердце. У нее потемнело в глазах. Она не хотела идти на концерт. Все эти дни она боролась с собой, принудила себя пойти с графиней, надеясь, что победит себя. Сейчас поняла, что не сможет справиться с собой. Все казалось ей фальшивым, скучным, ненужным.

Капельмейстер поднял палочку. Торжественное настроение охватило всех. Оно не передалось Вере, напротив, еще более смутило ее.

Скрипя колесами по гравию, подъехала коляска с Государем. Государь поднялся с сиденья, сошел на дорожку и подал руку Императрице.

В тот же миг грянул народный гимн.

— Лиля, я не могу больше, — сказала Вера и пошла через толпу, сзади Великих Князей.

— Это невозможно, Вера.

— Я не могу.

Прекрасный, величественный, могучий и властный гимн лился с эстрады.

—  Царствуй на славу нам!..

Конногвардейский ротмистр в красивых черных бакенбардах шикнул на графиню и Веру.

— Барышне дурно, — прошептала по-французски Лиля. Ее лицо было покрыто красными пятнами. Ей было стыдно за Веру.

На большой дороге у фонтана «Сахарная голова» стояла благоговейная тишина. Лошади множества колясок, одиночек, пар и троек, точно сознавая величие минуты, не шевелились. Кучера, ямщики и грумы сняли шапки и сидели неподвижно на козлах. Сквозь переплет темных ветвей неслось:

—  Царствуй на страх врагам!..

Вера и графиня Лиля выбрались из толпы. К ним подошел среднего роста человек в несколько странном, точно не по нему сшитом костюме. Длинный сюртук, распахнутый на груди и светло-серые брюки в коричневую клетку были от разных костюмов. Широкий ворот рубщики с опущенным вниз шарфом открывал бледную, тощую шею, откуда росла светло-русая, не знавшая бритвы, мягкая, вьющаяся кольцами борода. Жидкие усы свисали к большому узкому рту. Редкие светлые волосы были небрежно причесаны на пробор. В нем было все, как сейчас же подумала графиня Лиля, не «comme il faut» [15] и не для такого места. Не будь скандала с Верой, графиня Лиля не признала бы его. Но теперь она обрадовалась ему.

— Князь, — вполголоса окликнули они молодого человека, — и вы тут?..

— Как видите, Елизавета Николаевна.

— Вере дурно… Помогите мне.

— Но, Лиля, мне совсем не дурно… Просто мне все здесь стало вдруг до тошноты противно.

Князь Болотнев с удивлением посмотрел на девушку. Сзади неслось «ура». Требовали повторения гимна.

— Гимн!.. Гимн!.. — неслись голоса сквозь крики «ура». Снова грянул гимн…

Графиня Лиля, Вера и князь Болотнев вышли на узкую песчаную дорожку, шедшую от Монплезира вдоль берега залива. Справа плескалось спокойное море. Вал за валом невысокие волны набегали на берег и с шипением разливались по песку. Камыши тихо шептали. Слева стояли густые кусты. Сладкий запах цветущего жасмина сливался с запахом моря и кружил голову. Никого не было на дорожке. Весь народ теснился там, откуда доносились волнующие, мощные, плавные звуки прекрасного Русского гимна.

— Ну, тут, кажется, нет ни жандармов, ни «гороховых пальто», и можно накрыть голову, — сказал князь, надевая помятый большой цилиндр, — за такие «круглые» шляпы при Павле на гауптвахту сажали и в Сибирь ссылали… А нынче — liberte…

— Князь, зачем вы сюда приехали?.. Как вы сюда попали?..

— Вы хотите спросить, Елизавета Николаевна, как меня сюда пропустили?.. Я все-таки князь… Я бывший паж… И мне так легко было через моих товарищей получить нужный пропускной, и притом «розовый», билет. Мы ведь ужасно, как доверчивы… Да, впрочем, и я человек безобидный. Зла я никому не желаю. А приехал почему, и сам не знаю — почему и для чего? Люди едут, и я поехал. Должно быть, от скуки.

Теперь по излишней словоохотливости князя, графиня Лиля с ужасом заметила, что князь находится подшофе, что легкий запах водки идет от него, и ей стало жутко и противно.

— Князь, — сказала она брезгливо, — мне говорили, что вы… пьете?..

— И курица пьет, Елизавета Николаевна… Вы думаете — Болотнев опустился и пьет!.. Какой ужас!.. А когда наша золотая молодежь напивается до положения риз, когда блестящий отпрыск Разгильдяевского рода Афанасий лежит на полу и ловит за ноги проходящих — это il faut qut la jeunesse se passe [16]… Кровь играет… Я пью, чтобы ничего не делать.

— Но почему вы ничего не делаете?.. Почему не работаете, не служите?

— Не работаю?.. Елизавета Николаевна, а вы?.. Простите… Работаете?..

От неожиданности и дерзости вопроса графиня Лиля остановилась. Она никогда не задавала себе такого вопроса. Она была так занята!.. Она даже не успевала сделать всего, что нужно было. Сколько времени отнимал у нее уход за увядающей красотой, прогулки, чтобы похудеть, светская переписка; она читала по-немецки и английски вслух генералу Разгильдяеву, она давала ухаживать за собой Порфирию, шаперонировала Веру… А карточные вечера, зимой — Таврический каток, абонемент в балет, опера, Михайловский театр, выходы во дворце, вечера у баронессы фон Тизенгорст, где все бывали… Как можно сказать, что она ничего не делает… Но сказать князю, чем именно наполнено ее время, графиня Лиля не решилась.

— Видите… — сказал князь Болотнев. — Ну вот и я так же, как и вы… Я не пошел в народ, что теперь в некоторых слоях общества так в моде.

— Почему?.. — спросила Вера.

— Потому, Вера Николаевна, что, по глубокому моему убеждению, научить какого-нибудь мальца грамоте хуже, чем научить его пить водку.

— И без науки отлично умеют пить, — пожимая плечами, желчно сказала графиня Лиля.

— И хорошо делают… Кто пьет, тот правду разумеет, для того жизнь копейка, тот спит в жизни, а кто спит, тот не грешит, ибо не видит всей глупости и бессмысленности жизни.

— Всякой, князь?..

— Всякой, Вера Николаевна… Позвольте — вот скамейка… В ногах правды нет… Давайте сядем.

Вера охотно согласилась, пришлось сесть и графине Лиле. В присутствии этого человека — пьяного — она теряла почву под ногами. Князя Болотнева она знала с детства. Князь принадлежал к верхушке Русской аристократии. Гедиминович по женской линии, с примесью татарской крови по мужской, он был бы везде желанным, если бы не его странности, не его нигилизм… Отец выгнал князя из дома за то, что его выпустили из Пажеского корпуса в штатские — и не по болезни или физическому недостатку, с этим старый князь еще помирился бы, но из-за «внутренней непригодности к военной службе». То есть из-за его убеждений. «В шестнадцать лет, какие могли быть убеждения у этого распущенного мальчишки?» Графиня Лиля поджимала губы. «Вот что ужасно, — думала она. — Измена дворянства… Эти отвратительные декабристы… Со времен Чаадаева пошло!.. А теперь этот мерзкий князь Кропоткин, удравший за границу и, говорят, там, в Париже, в семидесятом году сражавшийся имеете с коммунарами! Какие гадкие пошли люди и нашем кругу. Тоже и граф Лев Николаевич Толстой. Фет говорил, что Толстой сказал, когда узнал о неудаче покушений Каракозова на Государя: «Для меня это был «coup de grace» [17]… Откуда в людях нашего круга эта звериная, дьявольская злоба?.. Толстой, когда ему сказали, как восторженно принимал народ Государя после покушения, сказал: «Сапоги всмятку — желуди говели…» Подумаешь!.. Умно сказал!.. Князя Болотнева отец прогнал, а ему хоть бы что?.. Доволен. Точно гордится споим положением. Хвастает… Подумаешь!.. Есть чем гордиться — отец прогнал!.. Соня Перовская, милая, светская, глупенькая барышня ушла из дома… В народ пошла от отца с матерью! Сколько горя доставила родителям!.. Какой ужасный век!..»

Графиня ежилась. Ночь была теплая, но графине под шелковой мантильей, подбитой легким мехом, казалось холодно.

«Подумаешь!.. И все это идет под флагом любви к ближнему, христианского учении, жертвенности, справедливости, самопожертвования и иных добродетелей, а на деле приносит одно зло, ненависть и вражду…»

На темном небе играли звезды. Воды залива отражали их. Море казалось черным. Вдали на пристанях казенной и купеческой’ горели огни на судах. Лодки с фонариками ходили подле темных плотов со столбами, точно с виселицами. Там шли окончательные приготовления к фейерверку.

У ног графини Лили утихавшие смиряющиеся морские волны с ласковым шепотом лизали нежный песок. От наломанных прошлогодними бурями черных камышей пахло илом, водой и рыбой.

Прекрасен был мир.

Углубившаяся в свои мысли, графиня Лиля прислушалась. Теперь говорила Вера. Она говорила этому пьяному с такой искренностью, точно исповедовалась перед ним.

— Как все то, что вы говорите, ново, князь!.. Я все эти дни сама не своя… Была… и так недавно, спокойна, так глубоко, глубоко, до дна души счастлива… и вот — оборвалось… Третьего дня это случилось… Тут готовили иллюминацию и… матрос убился… на моих глазах… И знаете, так жутко стало и точно — пелена с глаз… Как же это можно так? Какой ужас тогда жизнь!.. Нога дергалась, и жизнь ушла… И стало так тихо… И страшно, князь… Смерть. Я раньше никогда об этом не думала… А тут задумалась и вот не могу… не могу… жить…

Вера замолчала и сидела, опустив голову. Князь достал трубку и, не спрашивая разрешения дам, стал медленно, со вкусом раскуривать ее.

— Вот оно, — начал он отрывисто, между затяжками, пыхтя вонючим дымом дешевого табака, — вот именно то, что составило основу моего мышления. Это я и от Кропоткина слышал… Ему брат из-за границы писал. Впереди каждого человека ожидает смерть. И это единственное в жизни, что верно и неизбежно. Там, о богатстве, славе, здоровье можно гадать, предполагать, ожидать — о смерти гадать не приходится: она придет!.. Ну, а если так, то для чего и трудиться?.. Я мог бы быть офицером… там, скажем, кавалергардом каким-нибудь… Подтягивать, пушить людей… «Э, милый мой, — передразнил князь кого-то, — как, любезный, стоишь!.. Я тебе в морду дам, понимаешь, братец ты мой»!.. Чувствуете, Вера Николаевна, всю эту игру слов и выражений. Это же прелесть!.. А для меня это ужас!.. Служить, даже ничего по существу не делая, — это труд… А мне труд противен. Если впереди смерть, то для чего и трудиться?.. Так, кажется, где-то и в Евангелии сказано. Вредная, знаете, книга… Пробовал я читать… «Фауста» Гете прочел, Гершелеву «Астрономию», «Космос» Гумбольта, «Философию геологии» Педжа, «Капитал» Маркса, «Бог перед судом разума» Кропоткина — все запрещенные книги, все о том, что Бога нет, а есть материя и в ней борьба за существование. Капля воды под микроскопом, в ней микробы — вот и весь наш мир… А затем — смерть… то есть — ничего. Ну так и жить не стоит…

— Послушайте, князь… Вы говорите это девушке, да еще так сильно потрясенной нервно.

— Я, Елизавета Николаевна, не учу… Я не пропагандирую. Я ведь рассказываю о том, что сам пережил и перечувствовал… Мне ведь, знаете, трудно. Ужасно, знаете, трудно без Бога… А нужно… Нужно приучать себя к этой мысли, что спасения нет и быть самому в себе.

— Не проповедуете?.. Не учите?.. Подумаешь!.. Да ведь то, что вы сейчас говорите, и есть самая страшная проповедь анархии.

Графиня Лиля старалась быть спокойной. Она боялась, что лицо ее снова покроется пятнами и станет некрасивым.

Сзади из парка, приглушенные деревьями, неслись звуки музыки. Придворный оркестр играл увертюру из «Жизни за Царя». Сердце графини сжималось от восторга и любви к Государю, и так было досадно, что приходилось сидеть у моря с этим пьяным, а не быть там, где в пестрых лампионах горят плошки на мачтах, и где светло от керосиновых фонарей, где людно-весело, и где можно услышать, о чем говорил Государь, какие награды будут в полках Кавалергардском, Кирасирском Ее Величества и Лейб-Драгунском, где Шефы — именинницы сегодня. А приходится слушать глупые разглагольствования пьяного князя.

Теперь князь вяло и скучно говорил, точно резины жевал.

— Я пью… Я не напиваюсь… Напиваться противно. У меня желудок слабый — последствия отвратительные… А то иногда я хожу все утро по городу. Грязь, слякоть, лужи… Едва не попаду под извозчика… Сумерки, осень, дождь… Это я люблю… Петербург тогда точно призрак. Величествен и страшен. Гранитная панель, гранитные дома, мраморный темно-серый дворец… И Нева!.. В Неве в такие вот осенние сумерки есть что-то волнующее и страшное. Того берега не видно. И хорошо, что не видно… Там крепость… Бррр!.. Черные волны плещут в гранит набережной. У пристани внизу качаются ялики. Точно край света… И станет страшно… Я приду домой. Ноги сырые, в комнате холодно. Растапливать печь — лень. Зачем?.. Я укроюсь сырым пледом и вот тогда — пью… Немного. Три, четыре шкалика… Побежит тепло по жилам. Я лежу на жесткой койке и думаю. Часто я думаю о самоубийстве. Но и самоубийство — труд… И тогда — разные мысли… Знаете какие?! Простите, но мы все — идиоты! Вы слыхали — молодежь, студенты, курсистки в народ идут… Что-то делать. Мне это ужасно как нравится: «Нужно что-то делать». Так ведь и у декабристов было. Им нужно было убивать Государя и всю Царскую семью, а они?.. Что-то делали… Больше болтали, впрочем… Да и теперь. Что-то делать, а там все само собой выйдет… Нет, знаете, Аракчеевы, Петры, Фридрихи — они умнее были. Они знали что нужно делать. Разводы караулов, смотры, шагистика, ружейные приемы — это не что-то… Странные мысли… Так и лежу… часами. И времени не вижу.

— Вы служили бы, князь, — с отвращением сказала графиня Лиля.

— «Служить бы рад — прислуживаться тошно» это Чацкий в «Горе от ума» у Грибоедова, а Щедрин написал: «На службе одни приказывают, а другие смотрят, чтобы приказания исполнялись».

— Что-то очень уж мудрено, — сказала графиня.

— Если мудрено — это не я, а Щедрин. Это, Елизавета Николаевна, век такой… Больной век… Реформы… Крестьян освободили, а людьми не сделали… Кухаркины сыновья в гимназии пошли, образованными становятся, а все в бабки играют… Сословия равняют. Суд скорый, гласный и милостивый, присяжные заседатели, защитники, прокуроры. Какие речи говорят, каких преступников оправдывают!.. Теперь подняли вот славянский вопрос… Какой полет!.. Не сверзимся ли мы оттуда и бездну?.. Выдержим ли?.. А я лежу и думаю… От водки что ли?.. Ничего не надо… Нужно опять допетровскую Русь… От теремов и бань — не к ассамблеям немецким, а к хороводам… Патриарх благостный на осляти в Лазареву субботу через Москву едет и царь перед ним на колени… Везде благолепие, молитва и добротолюбие… Так чтобы было, как в Китае что ли?.. Длинные одежды, накрашенные и насурьмленные лица женщин и опять слуги… рабы… А, ну!.. не чепуха ли всмятку?..

— Вам бы делом заняться нужно. На что вы живете?..

— Милостями людскими. Помнится и вы, Елизавета Петровна мне как-то десятку прислали, когда узнали, что я без сапог хожу. Делом заняться?.. А что такое дело?.. Чистое равнение во фронте?.. Это дело?.. Или судебные речи?.. Тоже, если хотите, дело!.. А по мне, что землю пахать, что водку пить — все одно дело…

Графиня Лиля встала. Ее терпение переполнилось.

— Вера… Концерт подходит к концу. Твой дед будет сердиться, если не найдет тебя на твоем месте. Мы дойдем, князь, одни. Вера теперь успокоилась.

— Как вам угодно, Вера Николаевна… Я с удовольствием покурю здесь в полном уединении, размышляя о конечности вселенной, о движении миров, о звездах и планетах… Пока не повалит сюда толпа смотреть игру потешных огней… Народ любит игрушки, а я не люблю народа…

VIII

В конце октября на Петербург налетели сухие морозы. Гололедка стала по городу. Скользили и падали извозчичьи лошади. Нева потемнела, надулась и текла величавая, спокойная, дымящаяся густым морозным паром. Деревья садов, бульваров и парков покрылись седым инеем и стояли очаровательно красивые. Пруды в Таврическом саду замерзли, были опробованы, и Дворцовое ведомство открыло на них каток. На каток этот пускали по особым приглашениям. Там собирался Петербургский свет. там часто каталась красавица Великая Княгиня Мария Павловна, а в те дни, когда Наследник Цесаревич приезжал в Петербург из Гатчины, на катке можно было видеть стройную Цесаревну в короткой шубке, с необычайной грацией скользившую на коньках. Иногда приезжал на каток Государь Император и, сидя в кресле, закутавшись в шинель с бобровым воротником, смотрел, как резвилась на льду молодежь.

По четвергам и воскресеньям играла военная музыка. Устраивались кадрили на коньках, потом под звуки вальса кружились изящные пары, выписывая коньками затейливые вензеля.

Как только графиня Лиля узнала, что каток открыт, она пришла за Верой.

— Порфирий придет позднее, — сказала она. — Он занят… Он не катается на коньках. Мы с ним будем потом пить чай на катке.

В эту осень графиня похорошела и точно стала моложе. Веселый, счастливый огонь постоянно горел в ее блестящих, выпуклых глазах. Румянец не сходил с ее полных щек, и очаровательна была улыбка маленьких, ярких губ.

В белой горностаевой шубке, в такой же шапочке, в светло-серой суконной, короткой, выше щиколотки юбке, в высоких башмаках с привинченными к ним норвежскими коньками, графиня Лиля смело и ловко сходила на синеватый, еще не исчерченный коньками тонкий лед.

Когда-то Вера обожала каток. У нее были подаренные дедом великолепные стальные шведские коньки. Она красиво каталась, умела делать фигуры и была пленительна своим высоким ростом, тонкой талией и строгими чертами юного, серьезного лица. Кто не знал, принимал ее за Скандинавскую принцессу.

Сейчас она неохотно сходила на лед.

— Мне, Лиля, все это до смерти надоело.

— Подумаешь!.. В восемнадцать лет надоел каток! Ты хандришь. Вера.

— Ну, правда, что интересного? Мальчишки-пажи и лицеисты облепят, приставать будут… и… Афанасий!.. Он мне стал противен.

— Подумаешь!.. Афанасий… Да он — бог Таврического катка. Идем скорей. Кавалергардские трубачи играют сегодня. Возможно, будет Государь Император.

По катку, по аллеям сада в серебряном уборе инея бодро звучали трубы. Уже много было народа. Чинно катались офицеры: кто, заложив руки за спину, мчался широкими шагами, кто, еще новичок, опасливо расставив руки и нагнувшись вперед, неуверенно катился, ища точки опоры. Пажи и лицеисты мчались по два и по три.

Только что Вера с графиней, взявшись за руки, обежали кругом пруда, как появился Афанасий.

Он появился шумно. Этот мальчишка знал себе цену. Он знал, что ему за его удаль, красоту, молодечество все прощают: не стеснялся даже и при Высочайших особах. Он вылетел прямо из павильона, щелкая коньками по ступенькам, рискуя разбить себе голову. Он был в одном мундире — стрелковом кафтане, распахнутом на груди, в шапке с ополченским крестом, в малиновой рубахе, в широких шароварах и высоких сапогах гармоникой. Ухарем, молодчиком слетел он на лед, крикнул звонко на пажей и лицеистов:

— Расступись, молодежь, Афанасий Разгильдяев идет! — и помчался, выписывая вензеля, раскачиваясь из стороны в сторону и все ускоряя свой лихой бег.

Он нарочно разогнался прямо на Веру с графиней, так что те испугались. В двух шагах от них Афанасий затормозил, затопал коньками, взвился на воздух и зычно на весь каток крикнул:

— Вера!.. Видишь?..

И, круто повернувшись, пошел красивым голландским шагом кругом катка.

Все любовались им. Высокого роста, с юным, круглым, раскрасневшимся на морозе лицом, с маленьким пушком над верхней губой — он был великолепен.

Барышни млели, ожидая, кого пригласит он кататься под вальс. Все знали, что никто не умеет так обольстительно катиться, выделывая круги.

Вера со страхом смотрела на своего кузена. Она последнее время совсем не переносила его. А тот точно и не замечал этого. Его ухаживания становились грубее и настойчивее. Вера не успела докатиться до павильона, как Афанасий нагнал се.

— Здравствуйте, графиня… Вера, здравствуй… Графиня, мне все говорят, что мои губы созданы для поцелуев. А?.. Что?.. Правда?..

Графиня Лиля поймала его шутливый тон.

— Подумаешь!.. Все?.. Я первая не нахожу… Никто этого не находит, кроме разве вашей Мимишки. Идемте со мной, Афанасий Порфирьевич.

Удаляясь от Веры, Афанасий нарочно громко, обернувшись в сторону кузины, сказал:

— Ну что Мимишка?.. Мне нужно, чтобы другие это находили…

Оставшись одна. Вера легко и грациозно покатилась к краю пруда, подальше от трубачей и толпы катающихся. Тут вдруг увидела она Суханова. Николай Евгеньевич катился ей навстречу не очень смело. В морской черной шинели и черной фуражке, нахлобученной на уши, он походил на профессора или пастора.

Вера с того дня, когда убился матрос и была премировка выездов у ее деда, не видела Суханова. Она обрадовалась ему. Он был из другого мира, из того, где не признавали красоты теперешней жизни и относились к ней критически, где мечтали создать иную, лучшую жизнь, где все получают жизненные блага поровну. Из той жизни, где строили революцию…

— Идемте со мной, — дружески пригласила Вера Суханова, — я вам помогу.

В отдалении играла музыка. Сквозь дымку морозного тумана просвечивало оранжевое солнце, и через заиндевевшие ветви сада виднелись, как через затейливую тюлевую занавесь, строгие линии дворца, колонны, прямые окна и круглый павильон — затеи Таврического князя.

— Все-таки, Николай Евгеньевич, нельзя отрицать, что все это очень красиво, — сказала Вера. — Во всем этом есть какая-то гармония: в небе, солнце, туманной, морозной дымке, инее деревьев… Вот только люди?.. Вы не находите, Николай Евгеньевич, какие тут пустые и пошлые люди?..

— Люди, Вера Николаевна, везде одинаковы. Есть хорошие, есть и похуже. Нехорошо то, что вся эта гармония, вся эта красота, изящество доступны такому маленькому числу людей… Пускают по билетам… Сотни… Нет, даже и не сотни, но десятки из 150-ти миллионов Русского парода могут пользоваться этой красотой. О чем мечтали мы, «китоловы»?.. Всем, понимаете, всем дать счастье, радость жизни, сытость, образование… Не десятки, а сотни…

— Тысячи! — восторженно перебила Вера.

— Десятки тысяч русской молодежи не на пруду Таврического сада, а где-нибудь..

— На Ледовитом океане, — подсказала Вера.

— Пускай!.. На Белом море, на Финском заливе!.. Оркестры… Тысячи музыкантов и радостный народ, без различий звания и состояния.

— Ни званий, ни состояний тогда и не будет!..

— Конечно, не будет… Радостный народ, сбросив с себя бремя труда, вольный…

— Когда!.. Когда же это будет?..

— Когда будет править не один человек, как стеной окруженный элитой знати, но весь народ… Когда будет народоправие!..

— Когда?.. Скажите, Николай Евгеньевич, когда это может быть?

— После революции.

Их обгонял, громыхая коньками, Афанасий. Он отыскал их и теперь, проносясь мимо, схватил Суханова за рукав шинели так, что тот чуть не упал, и крикнул молодецким, разбойничьим окриком:

— Флот, идем водку пить!.. Вр-р-ремя!.. — и помчался дальше.

— Николай Евгеньевич, я пойду домой. Проводите меня. Я боюсь Афанасия. Он мне противен. И потом, мне так хочется еще и еще говорить с вами о том, что будет, когда настанет прекрасное время революции. Ждите меня у выхода на Шпалерную, я пойду, скажу графине, что я иду домой.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]