Чувство страха в бою у рядового бойца, командира полка и старшего начальника


[ — Дyша apмии]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Человек состоит из души и тела, неразрывных между собою и постоянно взаимодействующих.

Все решения человека являются продуктом его разума. Воля выполняет веления разума, заставляя человека, его тело, действовать. Это есть вопросы жизни тела, в значительной степени вопросы физиологии. Но вот в веления разума, в волю человека врывается сила, не поддающаяся физиологическому исследованию, — чувство, и решения разума оказываются отмененными, а воля — или совершенно парализованной, или направленной на то, против чего разум восстает всеми силами.

Возмутившаяся плоть под влиянием голода, жажды или животной страсти, чувства любви или ненависти, гнева, радости, печали, стыда, мести, страха вдруг обращает разумную жизнь человека то в страшную драму, то в комедию. И как ни силится человек владеть всеми этими чувствами, как редко ему удается ими овладеть! Сколько убийств, сколько страшных, совершенно ненормальных преступлений совершено людьми под влиянием чувства, под влиянием душевного движения, не поддающегося никакому учету и исследованию! Если чувство имеет такую большую силу и занимает такое важное место в повседневной жизни человека, — то какое же громадное значение будет иметь оно на войне, про которую повторим слова Драгомирова: — «Война и только война вызывает то страшное и совместное напряжение всех духовных сторон человека, в особенности его воли, которое показывает всю меру его мощи и которое не вызывается никаким другим родом деятельности!..»

Главное чувство, которое царит над всеми помыслами на войне, в предвидении боя и в бою, — ибо война и есть бой, без боя войны не может быть, — это чувство страха.

К нему примыкает, усугубляя его, а иногда парализуя его, чувство физической и душевной усталости, ибо нигде не напрягаются так все силы человеческие, как на войне — в походе и в бою. Голод, недостаток сна, усталость измотанных мускулов, страдания от непогоды, от растертой обувью и снаряжением кожи, — все это часто доводит человека до полного безразличия, делает то, что ему становится все — все равно. Человек тупеет и в этом отупении уже перестает владеть собою, не может напрягать свое внимание на то, что надо, — отдается во власть страха.

Чувство страха весьма разнообразно и многогранно. Чувство страха рядового бойца отличается от чувства страха начальника, руководящего боем. И страх начальника, лично руководящего в непосредственной близости от неприятеля боем, отличается от страха начальника, издали, часто вне сферы физической опасности управляющего боем.

Разная у них и усталость. Если солдат, идущий пешком с тяжелой ранцевой ношей, устает до полного изнеможения физически, то начальник, едущий верхом или в экипаже, не испытывая такой физической усталости, устает морально от страшного напряжения внимания.

«Страх, — пишет Рибо в «Психологии чувств», — есть одна из самых сильных эмоций; это чувство хронологически первым проявляется у живого существа.»

Бэн в своей «Психологии» определяет страх как «особую форму страдания или несчастия, упадок активной энергии и исключительное сосредоточение в уме • относящихся сюда идей. Если мы будем измерять это чувство прекращением удовольствия, то увидим, что оно составляет один из самых страшных видов человеческого страдания…»

Даже храбрейшим приходится считаться с этим мучительным чувством.

Скобелев, обожаемый войсками именно за свою храбрость, в беседе с одним из своих друзей сказал: — «Нет людей, которые не боялись бы смерти; а, если тебе кто скажет, что не боится, плюнь тому в глаза; он лжет. И я точно так же не меньше других боюсь смерти. Но есть люди, кои имеют достаточно силы воли этого не показать, тогда как другие не могут удержаться и бегут пред страхом смерти. Я имею силу воли не показывать, что я боюсь; но зато внутренняя борьба страшная, и она ежеминутно отражается на сердце.»

Это чувство особенно сказывается в первом бою. Походная колонна со всеми мерами охранения, с дозорами, заставами, головным отрядом прошла сторожевые заставы, миновала высланные вперед разъезды, получила последние известия о противнике. И словно какая-то незримая завеса легла между нами и теми далями, которые по прежнему сияют впереди в солнечном блеске. Что там, за этими холмами, покрытыми колосящимися нивами, что там, за дальним лесом?

Там раны, может быть, — смерть…

Там подвиг победы… Там позор поражения.

Веселые разговоры, обмен впечатлениями смолкают. Уже не называют врага: «герман», или «австрияк», но говорят: — «он». Про себя говорят: «мы». И зрение стало особое: — одни предметы видишь ярко, запоминаешь, другие точно скользят мимо зрения. Передние дозоры идут все тише и тише… Вот остановились…

Что там?

И голос со вздохом: — «Это… наши!.. Ну, конечно, наши… Копья блестят.» Пошли… Но пошли осторожно, крадучись. Каждый шаг дается большою сердечною работою, большим напряжением воли.

Что это? Это страх. Он невидимо заползает в души солдат боязнью смерти и ранения, он влезает в душу начальника страхом за часть. Как поведет она себя в первом бою? Выдержит ли? Пойдет ли вперед?.. Не побежит ли?

А завеса все висит и висит незримо между «нами» и «им», пока не прорвет ее пушечный выстрел, пока не застучат винтовки, пока не свистнут неожиданно пули, заставляя припасть к земле с единою мыслью укрыться, врасти в эту землю.

В «Воспоминаниях Кавказского гренадера» Константина Сергеевича Попова мы находим следующее искреннее, простое и вместе с тем глубокое описание переживаний молодого офицера, попавшего первый раз в бой.

«…Чуть забрезжил рассвет, как раздалась команда ротного командира, князя Геловани: «Вперед». Команда прозвучала, как эхо, и сразу все зашевелилось.

Гренадеры, снимая фуражки, крестились и инстинктивно осматривали винтовки. Впереди всех шел князь Геловани. Его высокая и мощная фигура сильно импонировала роте. Мы, младшие офицеры, заняли свои места впереди своих взводов… Привыкнув слепо повиноваться, мы двинулись вперед красивой длинной лентой, выравниваясь на ходу, как на параде. Местность впереди была ровной и серой, по полю были разбросаны кучи камней, правильно сложенные в пирамиды; вдали темнели контуры леса. Вот все, что бросилось в первый момент в глаза… Оглянувшись назад, я увидел поручика Грузинского полка Зайцева, который со своими пулеметчиками тащил пулеметы и катил катушки за 10-й ротой. Тишина была мертвая. Немцы не стреляли. Так прошли мы более 200 шагов. Вдруг где-то впереди защелкали винтовки — часто, часто. К ним присоединилось редкое та-та-та немецких пулеметов. Пехота нас заметила, но пули пока нас не тревожат, очевидно, плохо взят прицел. Но еще 50 шагов… и пули завизжали роем. Стало жутко, но мы идем. Вдруг знакомый уже гнетущий свист: вью-па, — прорезал воздух, и над нами появилось белое облачко первой шрапнели. За это время мы успели пройти от исходного положения шагов пятьсот. По нашей цепи немцы открыли беглый огонь, и над ротой стало рваться одновременно по 8-ми снарядов.

Рота не выдержала, без приказания залегла и открыла огонь по невидимому противнику. Ясно было, что такой огонь бесцелен, и я попытался дать направление и прицел. Но из моей затеи ничего не вышло, так как я сам не слышал своего голоса. Пришлось обойти первое отделение и возбудить внимание каждого пинком ноги. Заниматься этим делом страшно не хотелось, ибо никогда в жизни я не испытывал такого желания лечь на землю, как в этот момент, ибо пули свистели и рыли землю и уже лилась кровь. Но нужно было подать пример, и я, насколько мог, это делал. Я опустился на колено и в Цейссовский бинокль старался рассмотреть расположение немцев. С большим трудом мне удалось определить линию их окопов, ибо в утреннем тумане все сливалось. Подав знак ближайшему отделению следовать за мной, я побежал вперед. Пробежав шагов пятьдесят, я лег. Около меня опустилось всего несколько человек из тех, кто был ко мне поближе. Прождав момент, я почувствовал, что не всякие примеры бывают заразительны, ибо никто не собирался подниматься. Пришлось бежать назад и поднимать гренадер вновь. После отчаянных усилий мне удалось продвинуть свой взвод шагов на сто. Оставалось еще четыреста, но для меня уже было ясно, что порыв наш убит и сегодня его не воскресить. Огонь ни на минуту не ослабевал. Влево, туда, где залегли 10, 11 роты и Грузинцы, неслись десятки тяжелых снарядов, взметая тучи земли, мы же обстреливались обыкновенными гранатами. Гранаты со страшным визгом ложились около нашей цепи и оглушительно рвались, не нанося нам серьезного вреда. Потери в роте уже были, так как по цепи передавали: — «Ваше благородие… Вах-ра-ме-ева… чижало… ранило в живот… Прикажите… вынести…» Вправо какой-то гренадер примостился за кучей камней и усердно в кого-то выцеливает, вдруг винтовка выпадает у него из рук, он вскакивает и бежит назад, но по дороге падает и остается лежать неподвижно…

…Так пролежали мы до 4-х часов вечера. Начинала все больше и больше давать знать о себе сырость. Вдруг где-то справа усиленно стали бить пулеметы. Я оглянулся назад и только тогда заметил, что далеко сзади идут наши отступающие цепи. По цепи же кричат: «Ваше благородие, приказано отходить». Немцы, увидя, что у нас опять задвигались, усилили свой огонь по отходящим. А мне казалось, что они вот-вот бросятся преследовать и первое, на кого напорются, это на меня с десятком людей. Медлить было опасно, и я приказал по одному отходить, дабы не привлечь сильного сосредоточенного огня. Но и из этого ничего не вышло. Первые два-три человека исполнили мое приказание буквально, остальные не выдержали, сорвались все сразу и побежали назад. Последним поднялся я и тоже попытался бежать. Но только я сделал шаг, как упал, ибо не рассчитал, что отсидел себе ноги. Немцы открыли по нам беглый огонь, пулеметы пронзительно затарахтели. Собрав все силы, я поднялся вновь и развил наибольшую скорость, на которую был способен… Под огнем немецкой артиллерии прошли мы еще версты две и, наконец, остановились, чтобы перевести дух. Трудно описать подавленность моего душевного состояния в этот момент. Немцы мне показались непобедимыми, война затянувшейся до бесконечности, позор наш несмываемым, и я был в отчаянии…» [1]

Переживания в бою старших начальников много сложнее. У молодого офицера карьера впереди. Храбрость дает ему случай выдвинуться, честолюбие его играет, но стоимость жизни часто кажется дороже того, что он получит. У старшего начальника карьера позади. Это длинный, тридцатилетний путь, приведший к командованию полком. Страх потерять все то честное, что нажито таким долгим трудом, такою упорною службою, часто бывает сильнее страха смерти и ранения. Навыки командования выработаны многолетними учениями и маневрами, личное строевое самолюбие поднимает душу и заставляет забывать веления тела. Многообразные заботы командования притупляют сознание, и старший начальник меньше реагирует на пули и снаряды, временами не замечает их.

Я приведу пример душевных переживаний командира пехотного полка из романа Н. Белогорского «Марсова маска», потому что действия Восточно-Сибирских стрелков в этом романе описаны с удивительною и точною правдою:

«…Адъютант хотел что-то сказать, но, поглядев на командира, раздумал и пошел сзади, поеживаясь. Пули свистели, как бешеные, и Лопатин (командир полка) очень хорошо слышал их. В его голове все время гвоздила мысль: вдруг хватит!

Но привычным, давно выработанным усилием воли он заставлял себя идти прямо, не наклоняясь и не задерживаясь. Знал, что за него цепляются адъютант с ординарцами, а сзади смотрит в тысячу глаз весь первый батальон.

По дороге лежали и ползли червяками раненые. Лопатин напряженно глядел на них и, сам себе не признаваясь, боялся увидеть здоровых и целых. Зорко вглядывался в каждого и спрашивал: тебя куда?

Слава Богу, все были действительно раненые, и не было таких, которые показали бы палец.

За это он успокоился. Теперь смотрел только вперед, на цепи, на костел и на огороды Богухвалы, до которых оставалось не более полуверсты и откуда дул ветер пулемета. Там пожарище разгоралось, и все сгущался дым Русских разрывов.

Вдруг он увидел что-то неладное. Те, что ближе перед ним, идут, но дальше, в самой голове, легли и не подымаются. Вот все легло. Может быть, встанут… Нет, — лежат окаянные!..

— Опять 3-ий полк подвел! — вскрикнул Лопатин, ни к кому не обращаясь.

Но адъютант ответил:

— Никак нет, Николай Егорыч, наши это.

Лопатин и сам знал это лучше адъютанта. А когда услыхал, махнул рукой ординарцу:

— Беги, и скажи командиру батальона, чтобы вставали, а то отсюда огонь открою в спины!

Ординарец побежал, а шагов через сотню свалился. Бог его знает, может, нарочно, может, убит.

Николай Егорыч почувствовал, что лицо у него горит стыдом и гневом. Бросил назад повелительно:

— 1-му батальону в атаку! — и не видел, как адъютант кинулся передавать. Вообще он не видел ничего, кроме лежащих цепей, и шел к ним вперед быстрыми большими шагами. И ничего не слышал теперь, ни пуль, ни ветра своих и чужих снарядов.

Вот он среди лежащих и склеившихся вместе линий 2-го батальона.

— Штабс-капитан Емельянов, — голос его был резкий, сухой, непохожий на всегдашний. — Восьмая встать!

Ударил кого-то по загривку ножнами шашки. Люди приподымались нерешительно. Близкие, в двухстах шагах огороды казались недосягаемыми. Там, у немцев, отдельные серые фигуры уже направлялись назад.

Сзади зарокотало ура первого батальона. И Лопатин так же, как все, почувствовал, что теперь возьмут. Его, точно молодого, охватил восторг, и раскатисто, во весь голос, он крикнул:

— Помните Государево имя!

(Полк был: — «Его Величества стрелковый»). Рядом с ним и обгоняя его, бежали с громки ура люди разных рот.

Лопатин с трудом поспевал за стрелками и так же, как все, перескочил канаву, которой был окопан огород. Впереди были видны убегающие немцы. Другие стреляли из-за строений. Наши на ходу вскидывали винтовки и били, не останавливаясь. Ударил чей-то, свой или чужой снаряд и ослепил на минуту… Затем Лопатин увидел себя уже в улице деревни, у выхода на площадь к костелу. Всюду было полно стрелков с красными остервенелыми лицами. Из дворов выволакивали отдельных германских солдат. Из одного дома стреляли, и туда, выбивая прикладами дверь, ломились стрелки.

Николай Егорыч еще раз, но теперь радостно, крикнул ура и почувствовал, как его что-то ударило. В глазах потемнело, и он как-то странно упал на бок.

К нему бросились помочь, но несмотря на боль где-то внутри, он поднялся сам и выговорил тихо, с усилием:

— Кажется, меня ранило…

И снова упал. Глаза закрылись. Двое стрелков перенесли его под крылечко хаты. Крови почти не было, только на нижней части живота, с правой стороны немного сочилось. Ординарец, ефрейтор Умановский, еврейчик, про которого сам Лопатин говорил, что хоть жидок, а из первых солдат в полку, не своим голосом стал звать фельдшера, разрывая дрожащими руками свой индивидуальный пакет.

Подбежал фельдшер. Поддерживая за плечи, начали накладывать перевязку, сняв амуницию и расстегнув штаны. Лопатин не стонал и не жаловался. Только спросил:

— Выходное отверстие есть?

Умановский дернул за рукав фельдшера, но тот уже ответил смущенным голосом: — Никак нет, ваше высокоблагородие.

— Значит, умру… — тихо проговорил Лопатин. Он издал глухой стон, один-единственный. Полежал и снова заговорил:

— Переверните меня на живот, говорят, так лучше.

Его положили, как он просил.

— Вынести бы… — совещались стрелки с фельдшером. Лопатин услышал:

так легко, или перетянуть силы войск и потребовать невозможного, или, напротив, не дотянуть, не использовать всего напряжения войск, сделать послабление. Чем ближе начальник к войскам, чем больше он их понимает (потому что сам это переживал на маневрах и в боях), тем легче ему отличить действительно серьезное положение, угрожающее успеху, от так называемого «панического настроения».

Конечно, лучшим критерием является личное посещение фронта, личный риск и личные лишения, всегда поднимающие дух войск, да и дух самого начальника. Но, если это возможно для начальника дивизии, то для высших начальников это сопряжено с оставлением командного поста и всей сложной системы управления, что не только не полезно, но часто вредно и потому невозможно.

Что переживал в августовские дни 1914 года, дни Сольдауских боев в Восточной Пруссии, командующий 2-й армией генерал-адъютант Самсонов?

Какие страшные муки колебаний, сомнений, недоверия, отчаяния довели его до безумного решения самому, лично броситься в боевую линию, туда, где погибали, и там, не желая испытать позора плена, застрелиться?

По книге генерала Головина «Из истории кампании 1914 года на Русском фронте» — мы можем проследить шаг за шагом весь этот скорбный душевный путь генерала Самсонова в эти ужасные дни.

12-го августа начальник штаба Самсоновской армии генерал Постовский докладывал по прямому проводу штабу Западного фронта:

«…При всем сознании необходимости безостановочного энергичного движения в направлении Алленштейн — Осте-роде и далее вслед за противником, Командующий армией вынужден сделать остановку. Армия следует безостановочно 8 дней с исходного положения…»

Генерал Постовский очертил состояние довольствия корпусов армии вследствие такой форсировки сил частей, выступивших на войну, не закончив мобилизации. Отсутствие хлебопекарен и невозможность подвоза с тыла при скверных песчаных дорогах заставили прибегнуть к сухарному запасу, который был на исходе.

«…Основывать продовольствие на местных средствах, — докладывал дальше Постовский, — оказалось ненадежным, так как, с одной стороны, — запасы в стране ничтожны, а с другой, некоторые войсковые интенданты оказались совсем неподготовленными»

Признавая остановку для армии совершенно необходимой, Командующий армией прикажет, разумеется, частям наступать во что бы то ни стало, если по общей обстановке Главнокомандующий считает такое наступление все-таки необходимым.

Командующий армией просит доложить Главнокомандующему сделанный лично доклад по телефону о дневке с добавлением, что все корпусные командиры усиленно о ней просят, в особенности Мартос (XV корпус) и Клюев (XIII корпус).» [2]

Генерал Самсонов надеялся на чуткость в штабе фронта. Главнокомандующий фронтом генерал Жилинский был человек, далекий от войск.

Генерал Самсонов этой чуткости в Жилинском не нашел.

Генерал Жилинский не мог отличить действительной надобности от «панического» настроения.

Выехать на фронт он не мог.

Генерал Самсонов знал, что за восемь дней с 4 по 12 августа корпуса его армии прошли: VI корпус — около 200 верст, XIII корпус — около 130 верст, XV корпус около 120 верст с боем, XXIII корпус — около 190 верст. Генерал Самсонов видел движение своих войск. Жара стояла чрезвычайная… «Грунт большинства дорог был сыпучий, песчаный, что чрезвычайно затрудняло движение обозов. Я сам видел обоз, — говорит очевидец, — который продвигался так: половина повозок отпрягалась, лошади припрягались к другим повозкам, которые и продвигались на версту вперед; потом все лошади возвращались за оставшимися повозками, — и так в течение всего перехода. Войска своих обозов не видели. Дневок не давалось, что особенно расстраивало XIII корпус, совершивший 9 маршей без обозов, без хлеба. Не втянутые в поход запасные разбалтывались.» [3] Строевые начальники умоляли генерала Самсонова о неторопливом наступлении. Ему доносили, что дивизии XIII армейского корпуса во время походного движения не имели вида строевых частей, а напоминали скорее шествие богомольцев. Генерал Клюев писал о солдатах своего корпуса: — «У нижних чинов хорошие Русские лица, но это лишь переодетые мужики, которых нужно учить.» Самсонов и сам это знал отлично. Но сверху, из штаба фронта, от генерала Жилинского, шли требования идти вперед, окружать германскую армию; донесениям генерала Самсонова не верили, их считали преувеличенными; постоянно повторяющиеся донесения об утомлении войск и неустройстве тыла раздражали генерала Жилинского, он указывал генералу Самсонову на нерешительность его действий. Наконец, в беседе с генералом-квартирмейстером 2-ой армии генералом Филимоновым генерал Жилинский резко сказал: — «Видеть противника там, где его нет — трусость, а трусить я не позволю генералу Самсонову и требую от него продолжения наступления». «Для тех, кто знает рыцарский облик покойного генерала Самсонова, — пишет генерал Головин в своем труде, — понятно, как должно было отразиться это на дальнейших его действиях.»

Генералом Самсоновым овладело самое опасное на войне чувство страха, что его заподозрят в страхе, в трусости. Чем выше моральный облик человека, тем сильнее может овладеть им это чувство и тем больше оно может заставить сделать непоправимых ошибок. Вся жизнь генерала Самсонова — блестящая, кристально чистая, вся его служебная карьера встали перед ним и заставили его забыть веления разума, подавили его волю. Дальше начинается ряд неправильных решений, катастрофа армии, окружение немцами XV корпуса, к которому выехал генерал Самсонов, и его самоубийство. Не учтена была в штабе фронта психология начальника. Повторилась коренная ошибка нашего Генерального Штаба, привыкшего делать оперативные расчеты, обосновывая их на форсировке. Вследствие схоластичности преподавания в Военной Академии и бюрократичности высших органов нашего Генерального Штаба упустили из вида главное орудие войны, главную ее машину — человека с его телом и с его душевными переживаниями. Исследование этих переживаний, как у непосредственных бойцов, так и у начальников всех степеней, может помочь разбираться в обстановке как в боевой линии, так в тылу и в штабах. Оно научит считатьсяс личностью человека, с его душою и применять в каждом случае те меры воздействия, какие нужно. Оно научит: «Не угашать духа!»


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]