Главная Форумы Россия Русская история С.Пыхтин об И.Солоневиче. "Россия в концлагере".

Просмотр 2 сообщений - с 31 по 32 (из 32 всего)
  • Автор
    Сообщения
  • #2188488
    Helga X.
    Участник

    ЛИКВИДАЦИЯ

    ПРОБУЖДЕНИЕ

    Я добрался до своей палатки и залез на нары. Хорошо бы скорее заснуть. Так неуютно было думать о том, что через час-полтора дневальный потянет — за ноги и скажет:
    — Товарищ Солоневич, в УРЧ зовут. Но не спалось. В мозгу бродили обрывки разговоров с Чекалиным, волновало сдержанное предостережение Чекалина о том, что Якименко что-то знает о наших комбинациях. Всплывало помертвевшее лицо Юры и сдавленная ярость Бориса. Потом из хаоса образов показалась фигурка Юрочки, не такого, каким он стал сейчас, а маленького, кругленького и чрезвычайно съедобного. Своей маленькой лапкой он тянет меня за нос, а в другой лапке что-то блестит.
    — Ватик, Ватик, надень очки, а то тебе холодно.
    Да. А что теперь с ним стало? И что будет дальше?… Постепенно мысли стали путаться.
    Когда я проснулся, полоска яркого солнечного света прорезала полутьму палатки от двери к печурке. У печурки, свернувшись калачиком и накрывшись каким-то тряпьем, дремал дневальный. Больше в палатке никого не было. Я почувствовал, что, наконец, выспался и что, очевидно, спал долго. Посмотрел на часы. Часы стояли. С чувством приятного освежения во всем теле я растянулся и собирался, было, подремать еще, так редко это удавалось. Но внезапно вспыхнула тревожная мысль: что-то случилось! Почему меня не будили? Почему в палатке никого нет? Что с Юрой?
    Я вскочил со своих нар и пошел в УРЧ. Стоял ослепительный день. Нанесенный вьюгой новый снег резал глаза. Ветра не было. В воздухе была радостная морозная бодрость.
    Дверь в УРЧ была распахнута настежь. Удивительно! Еще удивительнее было то, что я увидел внутри. Пустые комнаты, ни столов, ни пишущих машинок, ни личных дел. Обломки досок, обрывки бумаги, в окнах повынуты стекла. Сквозняки разгуливали по урчевским закоулкам, перекатывая из угла в угол обрывки бумаги. Я поднял одну из них. Это был «Зачетный листок» какого-то вовсе не известного мне Сидорова или Петрова. Здесь за подписями и печатями было удостоверено, что за семь лет своего сидения этот Сидоров или Петров заработал что-то около шестисот дней скидки. Так. Потеряли, значит, бумажку, а вместе с бумажкой потеряли почти два года человеческой жизни. Я сунул бумажку в карман. А все-таки, где же Юра?
    Я побежал в палатку и разбудил дневального.
    — Так воны с вашим братом гулять пийшли.
    — А УРЧ?
    — Так УРЧ же эвакуировались. Уси чисто уихавши.
    — И Якименко?
    — Так я ж кажу, уси. Позабирали свою бумагу, тай уихали.
    Более толковой информации от дневального добиться было, видимо, нельзя. Но и этой было пока достаточно. Значит, Чекалин сдержал свое слово, эшелонов больше не принял, а Якименко, собрав свои бумаги и свой актив, свернул удочки и уехал в Медгору. Интересно, куда делся Стародубцев? Впрочем, мне теперь плевать на Стародубцева.
    Я вышел во двор и почувствовал себя этаким калифом на час или, пожалуй, даже на несколько часов. Дошел до берега реки. Направо в версте, над обрывом спокойно и ясно сияла голубая луковка деревенской церкви. Я пошел туда. Там оказалось сельское кладбище, раскинутое над далями, над «вечным покоем». Что-то левитановское было в бледных прозрачных красках северной зимы, в приземистых соснах с нахлобученными снежными шапками, в пустой звоннице старенькой церковушки, откуда колокола давно уже были сняты для какой-то очередной индустриализации, в запустелости, в заброшенности, безлюдности, В разбитые окна церковушки влетали и вылетали деловитые воробьи. Под обрывом журчали незамерзающие быстрины реки. Вдалеке густой грозной синевой село обкладывали тяжелые, таежные карельские леса, те самые, через которые…
    Я сел в снег над обрывом, закурил папиросу и стал думать. Несмотря на то, что УРЧ, Якименко, БАМ, тревога и безысходность уже кончились, думы были невеселые.
    Я в сотый раз задавал себе вопрос, так как же это случилось так, что вот нам троим и то только в благоприятном случае придется волчьими тропами пробираться через леса, уходить от преследования оперативников с их ищейками, вырываться из облав, озираться на каждый куст — нет ли под ним секрета, прорываться через пограничные заставы, рисковать своей жизнью каждую секунду, и все это только для того, чтобы уйти со своей родины. Или, рассматривая вопрос с несколько другой точки зрения — реализовать свое, столь уже раз рекламированное всякими социалистическими партиями и уже так основательно забытое, право на свободу передвижения. Как это все сложилось, и как это все складывалось? Были ли мы трое ненужными для нашей страны, бесталанными, бесполезными? Были ли мы «антисоциальным элементом, нетерпимым в благоустроенном человеческом обществе»?
    Вспомнилось, как однажды ночью в УРЧ, когда мы остались одни, и Борис пришел помогать нам перестукивать списки эшелонов и выискивать в картотеке «мертвые души», Юра, растирая свои изсохшие пальцы, стал вслух мечтать о том, как бы хорошо было драпануть из лагеря прямо куда-нибудь на Гавайские острова, где не будет ни войн, ни ГПУ, ни каталажек, ни этапов, ни классовой, ни надклассовой резни. Борис оторвался от картотеки и сурово сказал:
    — Рано ты собираешься отдыхать, Юрчик. Драться еще придется. И крепко драться.
    Да, конечно, Борис был прав. Драться придется. Вот, не додрались в свое время. И вот — расстрелы, эшелоны, девочка со льдом. Но мне не очень хочется драться. В этом мире, в котором жили ведь и Ньютон и Достоевский, живут ведь Эйнштейн и Эдисон, еще не успели догнить миллионы героев мировой войны, еще гниют десятки миллионов героев и жертв социалистической резни, а бесчисленные sancta simplicitas уже сносят охапки дров, оттачивают штыки и устанавливают пулеметы для чужаков по партии, подданству, форме носа. И каждый такой простец, вероятно, искренно считает, что в распоротом животе ближнего сидит ответ на все нехитрые его, простеца, вопросы и нужды.
    Так было. Так, вероятно, еще долго будет. Но в советской России все это приняло формы уже совсем невыносимые, как гоголевские кожаные канчуки — в большом количестве вещь нестерпимая. Евангелие ненависти, вколачиваемое ежедневно в газетах и ежечасно по радио, евангелие ненависти, вербующее своих адептов из совсем уже несусветимой сволочи… Нет, просто, какие уж там мы ни на есть, а жить стало невмоготу. Год тому назад побег был такою же необходимостью; как и сейчас. Нельзя было нам жить. Или, как говорила моя знакомая:
    — Дядя Ваня, ведь здесь дышать нечем.
    Кто-то резко навалился на меня сзади, и, чьи-то руки плотно обхватили меня поперек груди. В мозгу молнией вспыхнул ужас, и такою же молнией инстинкт, рефлекс, выработанный долгими годами спорта, бросил меня вниз, в обрыв. Я не стал сопротивляться. Мне нужно только помочь падающему, то есть сделать то, чего он никак не ожидает. Мы покатились вниз, свалились в какой-то сугроб. Снег сразу залепил лицо и, главное, очки. Я так же инстинктивно уже нащупал ногу нападавшего и подвернул под нее свое колено — получается страшный «ключ», ломающий ногу, как щепку. Сверху раздался громкий хохот Бориса, а над своим ухом я расслышал натужное сопенье Юрочки. Через несколько секунд Юра лежал на обоих лопатках.
    Я был раздражен до ярости. Конечно, дружеская драка давно уже вошла в традиции нашего, как когда-то говорил Юра, развеселого семейства этаким веселым, жизнерадостным, малость жеребячьим обрядом. С самых юных лет для Юрочки не было большего удовольствия, как подраться со своим собственным отцом и после часа возни взобраться на отцовский живот и пропищать: «Сдаешься?» Но это было на воле. А здесь, в лагере, в состоянии такой дикой нервной напряженности? Что было бы, если бы Бобин смех я услышал на полминуты позже?
    Но у Юры был такой сияющий вид, он был так облеплен снегом, ему было так весело после всех этих урчевских ночей, БАМа, списков, эшелонов и прочего, жеребенком поваляться в снегу, что я только вздохнул. За столько месяцев — первый проблеск юности и жизнерадостности.
    Зачем я буду портить его?
    Прочистили очки, выковыряли снег из-за воротов и из рукавов и поползли наверх. Борис протянул свою лапу и с мягкой укоризной сказал Юре:
    — А все-таки, Юрчик, так делать не полагается. Жаль, что я не успел тебя перехватить.
    — А что тут особенного? Что, у Ватика разрыв сердца будет?
    — С Ваниным сердцем ничего не будет, а вот с твоей рукой или ребрами может выйти что-нибудь вроде перелома. Разве Ва мог знать, кто на него нападает. Мы, ведь, в лагере, а не в Салтыковке.
    Юра был несколько сконфужен, но солнце сияло слишком ярко, чтобы об этом инциденте стоило говорить.
    Мы уселись в снег, и я сообщил о своей ночной беседе с Чекалиным, которая, впрочем, актуального интереса теперь уже не представляла. Борис и Юра сообщили мне следующее.
    Я, оказывается, проспал больше суток. Вчера утром Чекалин со своим доктором пришел на погрузочный пункт, проверил десятка три этапников, составил акт о том, что ББК подсовывает ему людей, уже дважды снятых с этапов по состоянию здоровья, сел в поезд и уехал, оставив Якименку, так сказать, с разинутым ртом. Якименко забрал своих медгорских специалистов, урчевский актив, личные дела, машинки и прочее и изволил отбыть в Медгору. О нас с Юрой никто почему-то не заикался, то ли потому, что мы еще не были официально проведены в штат УРЧ, то ли потому, что Якименко предпочел в дальнейшем нашими просвещенными услугами не пользоваться. Остатки подпорожского отделения, как будто, будут переданы соседнему с ним Свирскому лагерю. Границы лагерей на окраинах проведены с такой же точностью, как раньше были проведены границы губерний; на картах этих лагерных границ, конечно, нет. Возникла проблема, следует ли нам «сориентироваться» так, чтобы остаться здесь за Свирьлагом или попытаться перебраться на север, в ББК, куда будет переправлена часть оставшегося административного персонала подпорожского отделения. Но там будет видно. «Довлеет дневи злоба его». Пока что светит солнышко; на душе легко и оптимистично. В кармане лежит еще чекалинская икра, словом carpe diem. Чем мы и занялись.

    ЛИКВИДКОМ

    Несколько дней мы с Юрой болтались в совсем неприкаянном виде. Комендатура пока что выдавала нам талончики на обед и хлеб, дрова для опустелой палатки мы воровали на электростанции. Юра, пользуясь свободным временем, приноровился ловить силками ворон в подкрепление нашему лагерному меню. Борис возился со своими амбулаториями, больницами и слабосилками.
    Через несколько дней выяснилось, что Подпорожье действительно передается Свирьлагу, и на месте Подпорожского штаба возник ликвидационный комитет во главе с бывшим начальником отделения тов. Бидеманом, массивным и мрачным мужчиной, с объемистым животом и многоэтажным затылком, несмотря на его лет 30-35.
    Я смотрел на него и думал, что этот-то до импотенции не дойдет, как дошел Чекалин. Этому пальца в рот не клади.
    Управляющим делами ликвидкома была милая женщина Надежда Константиновна; жена заключенного агронома, бывшего коммуниста и бывшего заместителя наркома земледелия, я уже не помню, какой республики. Сама она была вольнонаемной.
    Мы с Юрой приноровились в этот ликвидком на скромные амплуа «завпишмашенек». От планово-экономических и литературно-юридических перспектив я ухитрился уклониться, хватит. Работа в ликвидкоме была тихая. Работали ровно 10 часов в сутки, были даже выходные дни. Спешить было некому и некуда.
    И вот, я сижу за машинкой и под диктовку представителей ликвидационной комиссии ББК и приемочной комиссии Свирьлага мирно выстукиваю бесконечные ведомости.
    «Барак 47, дощатый, в вагонку. Кубатура 50 на 7, 5 на 3, 2 м. Полы настланные, струганные. Дверей плотничной работы 1, окон плотничной работы 2».
    Никакого барака 47 в природе давно уже не существует, он прошел в трубу, в печку со своей кубатурой, окнами и прочим. В те дни, когда ББК всучивал БАМу мертвые или, как дипломатически выражался Павел Иванович Чичиков, «как бы несуществующие» души. Теперь ББК всучивает и Свирьлагу несуществующие бараки. Представители Свирьлага с полной серьезностью подписывают эти чичиковские ведомости. Я молчу. Мне какое дело.
    Приняв этаким манером половину Подпорожского отделения, свирьлаговцы, наконец, спохватились. Прибыла какая-то свирьлаговская бригада и проявила необычайную прозорливость — поехала на Погру и обнаружила, что бараков, принятых Свирьлагом, уже давно и в помине нет. Затем произошел такой приблизительно диалог.
    ББК: Знать ничего не знаем. Подписали приемочный акт, ну и расхлебывайте.
    Свирьлаг: Мы принимаем только по описи, а не в натуре. Тех, кто принимал, посадим; акты считаем аннулированными.
    ББК: Ну и считайте. Акты у нас, и кончен бал.
    Свирьлаг: Мы вас на чистую воду выведем.
    ББК: Знать ничего не знаем. У нас бараки по описям числятся, мы их по описям и сдать должны. А вы тоже кому-нибудь передайте. Так оно и пойдет.
    Свирьлаг: А кому мы будем передавать?
    ББК: Ну, уж это дело ваше. Выкручивайтесь, как знаете.
    Ну и так далее. Обе тяжущиеся стороны поехали жаловаться друг на друга в Москву, в Гулаг. Опять же и командировочные перепадают.
    Мы с Юрой за это время наслаждались полным бездельем, первыми проблесками весны и даже посылками. После ликвидации почтово-посылочной экспедиции лагеря посылки стали приходить по почте. А почта, не имея еще достаточной квалификации, разворовывала их робко и скромно, кое-что оставалось и нам.
    Потом из Москвы пришел приказ: принимать по фактическому наличию. Стали принимать по фактическому наличию, и тут уж совсем ничего нельзя было разобрать. Десятки тысяч топоров, пил, ломов, лопат, саней и прочего лежали погребенными под сугробами снега где-то на лесосеках, на карьерах, где их побросали охваченные БАМовской паникой лагерники. Существуют ли эти пилы и прочее в «фактическом наличии» или не существуют?
    ББК говорит: существуют, вот видите, по описи значится.
    Свирьлаг говорит: знаем мы ваши описи.
    ББК: ну, так ведь это пилы, не могли же они сгореть.
    Свирьлаг: ну, знаете, у таких жуликов, как вы, и пилы гореть могут.
    Было пять локомобилей. Два взорванных и один целый (на электростанции) на лицо. Недостающих двух никак не могут найти. Как будто бы не совсем иголка, а вот искали, искали, да так и не нашли. Свирьлаг говорит: вот видите, ваши описи. ББК задумчиво скребет затылок: надо полагать, БАМовская комиссия сперла; уж такое жулье в этой комиссии. Свирьлаг: чего уж скромничать. Такого жулья, как в ББК…
    Экскаватор, с брошенный в Свирь, приняли, как «груду железного лома, весом около трехсот тонн». Приняли и нашу электростанцию-генератор и локомобиль, и как только приняли — сейчас же погрузили Подпорожье в полный мрак: не зазнавайтесь, теперь мы хозяева. Керосину не было, свечей тем более. Вечерами работать было нечего. Мы по причине «ликвидации» нашей палатки перебрались в пустующую карельскую избу и тихо зажили там. Дрова воровали не на электростанции; ибо ее уже не было, а в самом ликвидкоме. Кто-то из ББК поехал в Москву жаловаться на Свирьлаг. Кто-то из Свирьлага поехал в Москву жаловаться на ББК. Из Москвы телеграмма: станцию пустить. А за это время Свирьлаг ухитрился уволочь куда-то генератор. Опять телеграммы, опять командировки. Из Москвы приказ: станцию пустить под чью-то личную ответственность. В случае невозможности перейти на керосиновое освещение. В Москву телеграмма: «Просим приказа о внеплановой и внеочередной отгрузке керосина».
    Дело о выеденном яйце начинало принимать подлинно большевицкий размах.

    СУДЬБЫ ЖИВОГО ИНВЕНТАРЯ

    С передачей живого инвентаря Подпорожья дело шло и труднее и хуже. Свирьлаг не без некоторого основания исходил из того предположения, что если даже такое жулье, как ББК, не сумело всучить этот живой инвентарь БАМу, то значит, этот инвентарь действительно никуда не годится. Зачем же Свирьлагу взваливать его себе на шею и подрывать свой хозяйственный расчет? ББК с вороватой спешкой и с ясно выраженным намерением оставить Свирьлагу одну слабосилку, перебрасывал на север тех людей, которые не попали на БАМ «по социальным признакам», то есть относительно здоровых. Свирьлаг негодовал, слал в Москву телеграммы и представителей, а пока что выставил свои посты в уже принятой части Подпорожья, ББК же в отместку поставило свои посты на остальной территории отделения. Этот междуведомственный мордобой выражался в частности в том, что свирьлаговские посты перехватывали и арестовывали ББКовских лагерников, а ББКовские посты- Свирьлаговских. В виду того, что весь ВОХР был занят этим увлекательный ведомственным спортом, ямы, в которых зимою были закопаны павшие от веточного корма и от других социалистических причин лошади, остались без охраны, и это спасло много лагерников от голодной смерти.
    ББК считал, что он уже сдал «по описям» подпорожское отделение. Свирьлаг считал, что он его «по фактической наличности» не принял. Поэтому лагерников норовили накормить ни Свирьлаг, ни ББК. Оба ругаясь и скандаля, выдавали «авансы» то за счет друг друга, то за счет Гулага. Случалось так, что на каком-нибудь заседании в десять, одиннадцать часов вечера после того, как аргументы обоих сторон были исчерпаны, выяснялось, что на завтра двадцать тысяч лагерников кормить решительно нечем. Тогда летели радио в Медгору и в Лодейное Поле (свирьлаговская столица), телеграммы-молнии в Москву, и через день из Петрозаводска, из складов кооперации, доставлялся хлеб. Но день или два лагерь ничего не ел, кроме дохлой конины, которую лагерники вырубали топорами и жарили на кострах. Для разбора всей этой канители из Москвы прибыла какая-то представительница Гулага, и из Медгоры в помощь нехитрой голове Видемана приехал Якименко.
    Борис, который эти дни ходил сжавши зубы и кулаки, пошел по старой памяти к Якименко. Нельзя же так, чтобы людей уж совсем не кормить. Якименко был очень любезен, сказал, что это маленькие недостатки ликвидационного механизма, и что наряды на отгрузку продовольствия Гулагом уже даны. Наряды действительно были, но продовольствия по ним не было. Начальники лагпунктов с помощью своего Вохра грабили сельские кооперативы и склады какого-то Севзаплеса.

    ПРОТОКОЛЫ ЗАСЕДАНИЙ

    Лагерь неистово голодал, а ликвидком с большевицкой настойчивостью заседал. Протоколы этих заседаний вела Надежда Константиновна. Она была хорошей стенографисткой и добросовестной, дотошной женщиной. Именно ввиду этого речи тов. Видемана в расшифрованном виде были решительно ни на что не похожи. Надежда Константиновна, сдерживая свое волнение, несла их на подпись Видеману, и из начальственного кабинета слышался густой бас:
    — Ну, что это вы тут намазали? Ни черта подобного я не говорил! Черт знает, что такое! А еще стенографистка! Немедленно переправьте, как я говорил!
    Н.К. возвращалась, переправляла, я переписывал; потом мне все это надоело, да и на заседания эти интересно было посмотреть. Я предложил Надежде Константиновне:
    — Знаете, что? Давайте, протоколы буду вести я. А вы за меня на машинке стукайте.
    — Да ведь вы стенографии не знаете.
    — Не играет никакой роли. Полная гарантия успеха. Не понравится — деньги обратно.
    Для первого случая Н.К. сказалась больной, и я скромно просунулся в кабинет Видемана.
    — Товарищ Заневская больная. Просила меня заменить ее, если разрешите.
    — А вы стенографию, хорошо знаете?
    — Да. У меня своя система.
    — Ну, смотрите.
    На другое утро «стенограмма» была готова. Нечленораздельный рык тов. Видемана приобрел в ней литературный формы и кое-какой логический смысл. Кроме того, там, где по моему мнению в речи тов. Видемана должны были фигурировать «интересы индустриализации страны», фигурировали «интересы индустриализации страны». Там, где по-моему должен был торчать «наш великий вождь», торчал «наш великий вождь» Мало ли я такой ахинеи рецензировал на своем веку.
    Н.К. понесла на подпись протоколы моего производства, предварительно усомнившись в том, что Видеман говорил действительно то, что у меня было написано. Я рассеял сомнения Надежды Константиновны: Видеман говорил что-то только весьма отдаленно похожее на мою запись. Н.К. тяжело вздохнула и пошла. Слышу видемановский бас:
    — Вот это я понимаю. Это протокол. А то вы, товарищ Заневская, понавыдумаете, что ни уха, ни рыла не разберешь.
    В своих протоколах я, конечно, блюл и некоторые ведомственные интересы, то есть интересы. ББК: на чьем возу едешь… Поэтому перед тем, как подписывать мои литературно-протокольные измышления, свирьлаговцы часто обнаруживали некоторые признаки сомнения, и тогда гудел видемановский бас:
    — Ну, уж это черт знает, что. Ведь вы же сами говорили. Ведь, все же слыхали. Ведь, это же стенография, слово в слово. Ну, уж если вы таким способом будете нашу работу срывать…
    Видеман был парень напористый. Свирьлаговцы, видимо, вздыхали — их вздохов я в соседней комнате слышать не мог — но подписывали. Видеман стал замечать мое существование. Входя в нашу комнату и передавая какие-нибудь бумаги Н.К., он клал ей на плечо свою лапу, в которой было чувство собственника и смотрел на меня грозным, взглядом. На чужой, дескать, каравай рта не разевай. Грозный взгляд Видемана был направлен не по адресу.
    Тем не менее я опять начинал жалеть о том, что черт снова впутал нас в высокие сферы лагеря.

    САНИТАРНЫЙ ГОРОДОК

    Однако, черт продолжал впутывать нас и дальше. Как-то раз в нашу пустую избу пришел Борис. Он жил то с нами, то на Погре, как попадалось. Мы у строились по лагерным масштабам довольно уютно. Света не было, но зато весь вечер ярко пылали в печке ворованные в ликвидкоме дрова, и была почти полная иллюзия домашнего быта. Борис начал сразу.
    — У меня появилась идея такого сорта. Сейчас на Погре делается черт знает, что. Инвалидов и слабосилку совсем не кормят, и я думаю, при нынешней постановке вопроса, едва ли будут кормить. Нужно бы устроить так, чтобы превратить Погру в санитарный городок, собрать туда всех инвалидов северных лагерей, слабосилок и прочее, наладить какое-нибудь несложное производство и привести все это под высокую руку Гулага. Если достаточно хорошо расписать все это, Гулаг может дать кое-какие продовольственные фонды. Иначе и ББК и Свирьлаг будут крутить и заедать, пока все мои настоящие и будущие пациенты не вымрут окончательно. Как твое мнение?
    Мое мнение было отрицательным.
    — Только что вырвались живьем из БАМовской эпопеи — и слава Тебе, Господи. Опять влезать в какую-то халтуру?
    — Это не халтура, — серьезно поправил» Борис.
    — Правда, что не халтура. И тем хуже. Нам до побега осталось каких-нибудь четыре месяца. Какого черта нам ввязываться?
    — Ты, Ва, говоришь так потому, что ты не работал в этих слабосилках и больницах. Если бы работал, ввязался бы. Вот ввязался же ты в подлоги с БАМовскими ведомостями.
    В тоне Бориса был легкий намек на мою некорректность. Я-то счел возможным ввязаться, почему же оспариваю его право ввязываться?
    — Ты понимаешь, Ва? Ведь, это намного серьезнее твоих списков.
    Это было действительно намного серьезнее моих списков. Дело заключалось в том, что при всей системе эксплуатации лагерной рабочей силы, огромная масса людей навсегда теряла свое здоровье и работоспособность. Несколько лет тому назад таких лагерных инвалидов «актировали». Комиссия врачей и представителей лагерной администрации составляла акты которые устанавливали, что Иванов 7-й потерял свою работоспособность навсегда, и Иванова 7-го после некоторой административной волокиты из лагеря выпускали обычно в ссылку на собственное иждивение: хочешь живи, хочешь помирай. Нечего греха таить, по таким актам врачи норовили выручать из лагеря в первую очередь интеллигенцию. По такому акту, в частности, выкрутился из Соловков и Борис, когда его зрение снизилось почти до границ слепоты. Для ГПУ эта тенденция не осталась, разумеется, в тайне и «активация» была прекращена. На работу их не посылали и давали им по 400 грамм хлеба в день — норма медленного умирания. Более удачливые устраивались дневальными, сторожами; курьерами; менее удачливые постепенно вымирали, даже и при нормальном ходе вещей. При всяком же нарушении снабжения, таком, например; какой в данный момент претерпевало Подпорожье, инвалиды вымирали в ускоренном порядке, ибо при нехватке продовольствия лагерь а первую очередь кормил более или менее полноценную рабочую силу, а инвалиды предоставлялись своей собственной участи. По одному подпорожскому отделению полных инвалидов, то есть людей даже по критерию ГПУ не способных ни к какому труду, насчитывалось 4 500 человек, слабосилии — еще тысяч семь. Да, все это было немного серьезнее моих списков.
    — А материальная база? — спросил я. — Так тебе Гулаг и даст лишний хлеб для твоих инвалидов.
    Сейчас они ничего но делают и получают фунт. Если собрать их со всех северных лагерей, наберется, вероятно, тысяч 40-50, можно наладить какую-нибудь работенку, и они будут получать по полтора фунта. Но это дело отдаленное. Сейчас важно подсунуть Гулагу такой проект и под этим соусом сейчас же получить продовольственные фонды. Если здесь запахнет дело производством, хорошо бы выдумать какое-нибудь производство на экспорт. Гулаг дополнительный хлеб может дать.
    — По-моему, — вмешался Юра, — тут и спорить совершенно не о чем. Конечно, Боб прав. А ты Ватик, опять начинаешь дрейфить. Материальную базу можно подыскать. Вот, например, березы здесь рубится до черта. Можно организовать какое-нибудь берестяное производство — коробочки, лукошки, всякое такое. И кроме того, чем нам может угрожать такой проект.
    — Ох, дети мои, — вздохнул я. — Согласитесь сами, что насчет познания всякого рода советских дел я имею достаточный опыт. Во что-нибудь да влипнем. Я сейчас не могу сказать, во что именно, но обязательно влипнем. Просто потому, что иначе не бывает, раз какое-нибудь дело, так в него обязательно втешутся и партийный карьеризм и склока и подсиживание, прорывы и черт его знает, что еще. И все это отзовется на ближайшей беспартийной шее, т.е. в данном случае на Бобиной. Да еще в лагере.
    — Ну и черт с ним, — сказал Юра. — Влипнем и влипнем. Не в первый раз. Тоже, подумаешь, удовольствие жить в этом рае, — и Юра стал развивать свою обычную теорию.
    — Дядя Ваня, — сурово сказал Борис, — помимо всяких других соображений на нас лежат ведь и некоторые моральные обязанности.
    Я чувствовал, что моя позиция, да еще при атаке на нее с обоих флангов, совершенно безнадежна. Я попытался оттянуть решение вопроса.
    — Нужно бы предварительно прощупать, что это за представительница Гулага.
    — Дядя Ваня, ни для чего этого времени нет. У меня только на Погре умирает ежедневно от голода от пятнадцати до пятидесяти человек.
    Таким образом мы влипли в историю с санитарным городком на Погре. Мы все оказались пророками, все трое; я — потому, что мы действительно влипли в нехорошую историю, в результате которой Борис вынужден был бежать отдельно от нас; Борис — потому, что хотя из сангородка не получилось ровно ничего, инвалиды на данный «отрезок времени» были спасены; и наконец, Юра — потому, что, как бы тяжело это все ни было, мы в конечном счете все же выкрутились.

    ПАНЫ ДЕРУТСЯ

    Проект организации санитарного городка был обмозгован со всех точек зрения. Производства для этого городка были придуманы. Чего они стоили в реальности — это вопрос второстепенный. Докладная записка была выдержана в строго марксистских тонах: избави, Боже, что-нибудь ляпнуть о том, что люди гибнут зря, о человеколюбии, об элементарной человечности — это внушило бы подозрения, что инициатор проекта просто хочет вытянуть от советской власти несколько лишних тонн хлеба, а хлеба советская власть давать не любит, насчет хлеба у советской власти психология плюшкинская. Было сказано о необходимости планомерного ремонта живой рабочей силы, об использовании неизбежных во всяком производственном процессе отбросов человеческого материала, о роли неполноценной рабочей силы в деле индустриализации нашего социалистического отечества, было подсчитано количество трудодней при производствах — берестяном, подсобном, игрушечном и прочем, была подсчитана рентабельность производства, наконец, эта рентабельность была выражена в соблазнительной цифре экспортных золотых рублей. Было весьма мало вероятно, что перед золотыми рублями Гулаг бы устоял. В конце доклада было скромно указано, что проект этот желательно рассмотреть в спешном порядке, так как в лагере «наблюдается процесс исключительно быстрого распыления неполноценной рабочей силы», вежливо и для понимающих понятно.
    По ночам Борис пробирался в ликвидком и перестукивал на машинке свой доклад. Днем этого сделать было нельзя: Боже, упаси, если бы Видеман увидал, что на его ББКовской машинке печатается что-то для этого паршивого Свирьлага. По-видимому, на почве, свободной от всяких человеческих чувств, ведомственный патриотизм разрастается особо пышными и колючими зарослями.
    Проект был подан представительнице Гулага, какой-то тов. Шац; Видеману, как представители ББК; кому-то, как представителю Свирьлага и Якименке, просто по старой памяти. Товарищ Шац поставила доклад Бориса на повестку ближайшего заседания ликвидкома.
    В кабинет Видемана, где проходили все эти ликвидационные и прочие заседания, потихоньку собирается вся участвующая публика. Спокойной походкой человека, знающего свою цену, входит Якименко. Молодцевато шагает Непомнящий, начальник третьей части. Представители Свирьлага с деловым видом раскладывают свои бумаги. Д-р Щуквец нервным шопотком о чем-то переговаривается с Борисом. Наконец, огромными размашистыми шагами является представительница Гулага тов. Шац. За нею грузно вваливается Видеман. Видеман как-то — боком и сверху смотрит на путаную копну седоватых волос тов. Шац, и вид у него крайне недовольный.
    Тов. Шац объявляет заседание открытым, водружает на стол огромный, чемоданного вида портфель и на портфель ни с того, ни с сего кладет тяжелый крупнокалиберный кольт. Делает она это не без некоторой демонстративности, то ли желая этим подчеркнуть, что она здесь не женщина, а чекист; даже не чекистка, а именно чекист; то ли пытаясь этим кольтом символизировать свою верховную власть в этом собрании, исключительно мужском.
    Я смотрю на тов. Шац, и по моей коже начинают бегать мурашки. Что-то неопределенно женского пола, в возрасте от 30 до 50 лет, уродливое, как все смертных семь грехов, вместе взятых, с добавлением восьмого, священным писанием не предусмотренного — чекистского стажа. Она мне напоминает иссохший скелет какой-то злобной зубастой птицы, допотопной птицы, вроде археоптерикса. Ее маленькая птичья головка с хищным клювом все время вертится на худой жилистой шее, ощупывая собравшихся колючим, недоверчивым взглядом. У нее во рту дымит неимоверно махорочная козья ножка. (Почему не папироса? Тоже демонстрация?). Правой рукой она все время вертит положенный на портфель кольт. Сидящий рядом с нею Видеман поглядывает на этот вертящийся кольт искоса и с видом крайнего неодобрения. Я начинаю мечтать о том, как было бы хорошо, если бы этот кольт бабахнул в товарища Видемана или еще лучше в самое тов. Шац. Но мои розовые мечтания прерывает скрипучий голос председательницы.
    — Ну-с, так на повестке дня — доклад доктора, как там его… Только не тяните. Здесь вам не университет. Чтоб коротко и ясно.
    Тон у тов. Шац отвратительный. Якименко недоуменно подымает брови, но он чем-то доволен. Я думаю о том, что раньше, чем пускать свой проект, Борису надо было пощупать, что за персона тов. Шац. И пощупав, воздержаться. Потому что этакая изуродованная истеричка может загнуть такое, чего и не предусмотришь заранее и не очухаешься потом. Она, конечно, из «старой гвардии» большевизма. Она, конечно, полна глубочайшего презрения не только к нам, заключенным, но и к чекистской части собрания — к тем революционным парвеню, которые на ее революционные заслуги смотрят без особенного благоговения, которые имеют нахальство гнуть какую-то свою линию, опрыскиваются одеколоном, и это в тот момент, когда мировая революция еще не наступила! И вообще в первый попавшийся момент норовят подложить старой большевичке первую попавшуюся свинью. Вот, вероятно, поэтому-то и козья ножка и кольт и манеры укротительницы зверей. Сколько таких истеричек прошло через историю русской революции! Больших дел они не сделали. Но озлобленность их исковерканного секса придавала революции особенно отвратительные черточки. Такому товарищу Шац попасться в переплет — упаси, Господи!
    Борис докладывает. Я сижу, слушаю и чувствую: хорошо. Никаких «интеллигентских соплей». Вполне марксический подход. Такой-то процент бракованного человеческого материала. Непроизводительные накладные расходы на обремененные бюджеты лагерей. Скрытые ресурсы неиспользованной рабочей силы. Примеры из московской практики — использование глухонемых на котельном производстве, безногих — на конвейерах треста точной механики. Советская трудовая терапия — лечение заболеваний «трудовыми процессами». Интересы индустриализации страны. Исторические шесть условий тов. Сталина. Мельком и очень вскользь о том, что в данный переходный период жизни нашего отделения… некоторые перебои в снабжении… ставят под угрозу… возможность использования указанных скрытых ресурсов и в дальнейшем.
    — Я полагаю, — кончает Борис, — что рассматривая данный проект исключительно с точки зрения индустриализации нашей страны, только с точки зрения роста ее производительных сил и использования для этого всех наличных материальных и человеческих ресурсов, хотя бы и незначительных и неполноценных, данное собрание найдет, конечно, чисто большевицкий подход в обсуждении предложенного ему проекта.
    Хорошо сделано. Немного длинно и литературно. К концу слова Видеман, вероятно, уже забыл, что было в начале его. Но здесь будет решать не Видеман.
    На губах тов. Шац появляется презрительная усмешка.
    — И это все?
    — Все.
    — Ну-ну…
    Нервно подымается д-р Шуквец.
    — Разрешите мне.
    — А вам очень хочется? Валяйте.
    Д-р Шуквец озадачен.
    — Не в том дело, хочется ли мне иди не хочется. Но поскольку обсуждается вопрос, касающийся медицинской части…
    — Не тяните кота за хвост. Ближе к делу.
    Щуквец свирепо топорщит свои колючие усики.
    — Хорошо. Ближе к делу. Дело заключается в том, что 90 процентов наших инвалидов потеряли свое здоровье и свою работоспособность на работах для лагеря. Лагерь морально обязан…
    — Довольно, садитесь. Это вы можете рассказывать при луне вашим влюбленным институткам.
    Но д-р Шуквец не сдается.
    — Мой уважаемый коллега…
    — Никаких тут коллег нет, а тем более уважаемых. Я вам говорю — садитесь.
    Шуквец растерянно садится. Тов. Шац обращает свой колючий взор на Бориса.
    — Тааак. Хорошенькое дело. А скажите, пожалуйста, а какое вам дело для всего этого? Ваше дело лечить, кого вам приказывают, а не заниматься какими-то там ресурсами.
    Якименко презрительно щурит глаза. Борис пожимает плечами.
    — Всякому советскому гражданину есть дело до всего, что касается индустриализации страны. Это раз. Второе, если вы находите, что это не мое дело, не надо было ставить моего доклада.
    — Я поручил доктору Солоневичу… — начинает Видеман.
    Шац резко поворачивается к Видеману.
    — Никто вас не спрашивает, что вы поручали и чего вам не поручали.
    Видеман умолкает, но его лицо заливается густой кровью. Борис молчит и вертит в руках толстую дубовую дощечку от пресс-папье. Дощечка с треском ломается в его пальцах, Борис как бы автоматически, но не без некоторой затаенной демонстративности сжимает эту дощечку в кулаке, и она крошится в щепки. Все почему-то смотрят на Бобину руку и на дощечку. Тов. Шац тоже перестает вертеть свой кольт. Видеман улавливает момент и подсовывает кольт под портфель. Тов. Шац жестом разъяренной тигрицы выхватывает кольт обратно и снова кладет его на портфель. Начальник третьей части тов. Непомнящий смотрит на этот кольт так же неодобрительно, как и все остальные.
    — А у вас, тов. Шац, предохранитель закрыт?
    — Я умела обращаться с оружием, когда вы еще под стол пешком ходили.
    — С тех пор тов. Шац, вы, видимо, забыли, как с ним следует обращаться, — несколько юмористически заявляет Якименко. — С тех пор тов. Непомнящий уже под потолок вырос.
    — Я прошу вас, тов. Якименко, на официальном заседании зубоскальством не заниматься. А вас, доктор (Шац поворачивается к Борису), я вас спрашиваю, «какое вам дело» вовсе не потому, что вы там доктор или не доктор, а потому что вы контрреволюционер. В ваше сочувствие социалистическому строительству н ни капли не верю. Если вы думаете, что вашими этими ресурсами вы кого-то там проведете, так вы немножко ошибаетесь. Я — старая партийная работница. Таких типиков, как вы, я видала. В вашем проекте есть, конечно, какая-то антипартийная вылазка, может быть, даже прямая контрреволюция.
    Я чувствую некоторое смущение. Неужели, уже влипли? Так сказать» с первого же шага. Якименко все-таки был намного умнее.
    — Ну, насчет антипартийной линии, это дело ваше хозяйское, — говорит Борис. — Этот вопрос меня совершенно не интересует.
    — То есть как это так, это вас может не интересовать?
    — Чрезвычайно просто, никак не интересует. Шац, видимо, не сразу соображает, как ей реагировать на эту демонстрацию.
    — Ого-го. Вас, я вижу, ГПУ сюда не даром посадило.
    — О чем вы можете и доложить в Гулаге, — с прежним равнодушием говорит Борис.
    — Я и без вас знаю, что мне докладывать. Хорошенькое дело. — Обращается она к Якименко. — Ведь это же все белыми нитками шито. Этот ваш доктор, так он просто хочет получить для всех этих бандитов, лодырей, кулаков лишний советский хлеб. Так мы этот хлеб и дали. У нас эти фунты хлеба по улицам не валяются.
    Вопрос предстал передо мною в несколько другом освещении. Ведь, в самом деле, проект Бориса используют, производственное дело поставят, но лишнего хлеба не дадут. Из-за чего было огород городить?
    — А таких типиков, как вы, — обращается она к Борису, — я этим самым кольтом.
    Борис приподымается и молча собирает бумаги.
    — Вы это что?
    — К себе на Погру.
    — А кто вам разрешил? Что, вы забываете, что вы в лагере?
    — В лагере или не в лагере, но если человека вызывают на заседание и ставят его доклад, так для того, чтобы выслушивать, а не оскорблять.
    — Я вам приказываю остаться! — визжит тов. Шац, хватаясь за кольт.
    — Приказывать мне может тов. Видеман, мои начальник. Вы мне приказывать ничего не можете.
    — Послушайте, доктор Солоневич, — начинает Якименко успокоительным тоном. Шац сразу набрасывается на него.
    — А кто вас уполномочивает вмешиваться в мои приказания? Кто тут председательствует, вы или я?
    — Останьтесь пока, доктор Солоневич. — говорит Якименко сухим, резким и властным тоном, но этот тон обращен не к Борису; — Я считаю, тов. Шац, что так вести заседание, как ведете его вы, — нельзя.
    — Я сама знаю, что мне можно и что нельзя. Я была связана с нашими вождями, когда вы, товарищ Якименко, о партийном билете еще и мечтать не смели.
    Начальник третьей части с треском отодвигает свой стул и подымается.
    — С кем вы там, тов. Шац, были в связи, это нас не касаемо. Это дело ваше частное. А ежели люди пришли говорить о деле, так нечего им глотку затыкать.
    — Еще вы, вы меня, старую большевичку, будете учить! Что это здесь такое, б… или военное учреждение?
    Видеман грузно всем своим седалищем поворачивается к Шац. Тугие жернова его мышления добрались, наконец, до того, что он то уж военный в гораздо большей степени, чем тов. Шац, что он здесь хозяин, что, наконец, старая большевичка ухитрилась сколотить против себя единый фронт всех присутствующих.
    — Ну, это ни к каким чертям не годится. Что это вы, тов. Шац, как с цепи сорвались?
    Шац от негодования не может произнести ни слова.
    — Иван Лукьянович, — с подчеркнутой любезностью обращается ко мне Якименко, — будьте добры внести в протокол собрания мой протест против действий тов. Шац.
    — Это вы можете говорить на партийном собрании, а не здесь, — взъедается на него Шац.
    Якименко отвечает сурово.
    — Я очень сожалею, что на этом открытом беспартийном собрании вы сочли возможным говорить о ваших интимных связях с вождями партии.
    Вот это удар! Шац вбирает в себя всю птичью шею и окидывает собравшихся злобным, но уже несколько растерянным взглядом. Против нее — единый фронт. И революционных парвеню, для которых партийный «аристократизм» тов. Шац, как бельмо в глазу и заключенных и наконец, просто единый мужской фронт против зарвавшейся бабы. Представитель Свирьлага смотрит на Шац с ядовитой усмешечкой.
    — Я присоединяюсь к протесту тов. Якименко.
    — Объявляю заседание закрытым, — резко бросает Шац и подымается.
    — Ну, это уж позвольте, — говорит второй представитель Свирьлага. — Мы не можем срывать работу по передаче лагеря из-за ваших женских нервов.
    — Ах, так, — шипит тов. Шац. — Ну, хорошо. Мы с вами поговорим об этом… в другом месте.
    — Поговорим, — равнодушно бросает Якименко. — А пока что я предлагаю доклад д-ра Солоневича принять, как основу и переслать его в Гулаг с заключениями местных работников. Я полагаю, что эти заключения в общем и целом будут положительными.
    Видеман кивает головой.
    — Правильно. Послать в Гулаг. Толковый проект. Я голосую за.
    — Я вопроса о голосовании не ставила. Я вам приказываю замолчать, тов. Якименко… — Шац близка к истерике. Ее левая рука размахивает козьей ножкой, а правая вертит кольт. Якименко протягивает руку через стол, забирает его и передает Непомнящему.
    — Товарищ начальник третьей части, вы вернете это оружие тов. Шац, когда она научится с ним обращаться.
    Тов. Шац стоит некоторое время, как бы задыхаясь от злобы и судорожными шагами выбегает из комнаты.
    — Так, значит, — говорит Якименко таким тоном, как будто ничего не случилось, — проект д-ра Солоневича в принципе принять. Следующий вопрос.
    Остаток заседания проходит, как по маслу. Даже взорванный железнодорожный мостик на Погре принимается, как целехонький; без сучка и задоринки.

    ЯКИМЕНКО НАЧИНАЕТ ИНТРИГУ

    Заседание кончилось. Публика разошлась. Я правлю свою «стенограмму». Якименко сидит против и докуривает свою папиросу.
    — Ну и номер, — говорит Якименко. Отрываю глаза от бумаги. В глазах Якименки — насмешка и удовлетворение победителя.
    — Вы когда-нибудь такую б… видали?
    — Ну, не думаю, чтобы на этом поприще тов. Шац удалось сделать большие обороты.
    Якименко смотрит на меня с усмешкой и с любопытством.
    — А скажите мне по совести, тов. Солоневич, что это за новый оборот вы придумали?
    — Какой оборот?
    — Да вот с этим санитарным городком.
    — Простите, не понимаю вопроса.
    — Понимаете. Что уж там. Чего это вы все крутите? Не из-за человеколюбия же.
    — Позвольте, а почему бы и нет?
    Якименко скептически пожимает плечами. Соображения такого рода не по его департаменту.
    — Ой ли? А, впрочем, дело ваше. Только знаете ли, если этот сангородок попадет Гулагу, и тов. Шац будет приезжать вашего брата наставлять и инспектировать…
    Это соображение приходило в голову и мне.
    — Ну, что ж. Придется Борису и товарища Шац расхлебывать.
    — Пожалуй, придется. Впрочем, должен сказать честно. Семейка-то у вас крепколобая.
    Я изумленно воззрился на Якименку. Якименко смотрит на меня подсмеивающимся взглядом.
    — На месте ГПУ, выпер бы я вас всех к чертовой матери, на все четыре стороны. А то накрутите вы здесь.
    — То есть, как это так, накрутим?
    — Да вот так, накрутите и все. Впрочем, это пока моя личная точка зрения.
    — А вы ее сообщите ГПУ, пусть выпустят.
    — Не поверят, товарищ Иван Лукьянович, — сказал, усмехаясь, Якименко, ткнул в пепельницу свой окурок и вышел из комнаты прежде, чем я успел сообразить подходящую реплику.
    Внизу на крылечке меня ждали Борис и Юра.
    — Ну, — сказал я не без некоторого злорадства, — как мне кажется, мы уже влипли. А?
    — Для твоей паники нет никакого основания, — сказал Борис.
    — Никакой паники и нет. А только эта самая мадемуазель Шац работы наладит, хлеба не даст, и будешь ты ее непосредственным подчиненным. Так сказать, неземное наслаждение.
    — Неправильно. За нас теперь вся остальная публика.
    — А что она вся стоит, если твой городок будет по твоему же предложению подчинен непосредственно Гулагу?
    — Эта публика ее съест. Теперь у них такое положение: или им ее съесть или она их съест.
    На крыльцо вышел Якименко.
    — А, все три мушкетера, по обыкновению, в полном сборе.
    — Да, так сказать, прорабатываем результаты сегодняшнего заседания.
    — Я ведь вам говорил, что заседание будет занимательное.
    — По-видимому, тов. Шац находится в состоянии некоторой…
    — Да, именно в состоянии некоторой. Вот в этом некотором состоянии она, видимо, находится лет пятьдесят. Видеман уже три дня ходит, как очумелый, — в тоне Якименки — небывалые до сих пор потки интимности, и я не могу сообразить, к чему он клонит.
    — Во всяком случае, — говорит Борис, — я со своим проектом попался, кажется, как кур по щи.
    — Н-да. Ваши опасения некоторых оснований не лишены. С такой стервой работать, конечно, невозможно. Кстати, Иван Лукьянович, вот вы завтра вашу стенограмму редактировать будете. Весьма существенно, чтобы эта фраза насчет вождей не была опущена. И вообще, постарайтесь, чтобы ваш протокол был сделан во всю меру ваших литературных дарований. И так сказать, в расчете на культурный уровень читательских масс, ну например, Гулага. А протокол подпишут все. Кроме, разумеется, тов. Шац.
    Заметив в моем лице некоторое размышление, Якименко добавляет:
    — Можете не опасаться. Я вас, кажется, до сих пор не подводил.
    В тоне Якименки — некоторая таинственность, и я снова задаю себе вопрос, знает ли он о БАМовских списках или нет. А влезать в партийную склоку мне очень не хочется. Чтобы выиграть время для размышления, я задаю вопрос:
    — А что она действительно близко стоит к вождям?
    — Стоит или лежит, не знаю. Разве в дореволюционное время. Знаете, во всяких там глубинах сибирских руд, на полном беслтичьи и Шац — соловушко. Впрочем, это вымирающая порода. Ну, так протокол будет, как полагается?
    Протокол был сделан, как полагается. Его подписали все, и его не подписала тов. Шац. На другой же день после этого заседания тов. Шац сорвалась и уехала в Москву. Вслед за нею выехал в Москву и Якименко.

    ТЕОРИЯ СКЛОКИ

    #2188489
    Helga X.
    Участник

    ЛИКВИДАЦИЯ

    ПРОБУЖДЕНИЕ

    Я добрался до своей палатки и залез на нары. Хорошо бы скорее заснуть. Так неуютно было думать о том, что через час-полтора дневальный потянет — за ноги и скажет:
    — Товарищ Солоневич, в УРЧ зовут. Но не спалось. В мозгу бродили обрывки разговоров с Чекалиным, волновало сдержанное предостережение Чекалина о том, что Якименко что-то знает о наших комбинациях. Всплывало помертвевшее лицо Юры и сдавленная ярость Бориса. Потом из хаоса образов показалась фигурка Юрочки, не такого, каким он стал сейчас, а маленького, кругленького и чрезвычайно съедобного. Своей маленькой лапкой он тянет меня за нос, а в другой лапке что-то блестит.
    — Ватик, Ватик, надень очки, а то тебе холодно.
    Да. А что теперь с ним стало? И что будет дальше?… Постепенно мысли стали путаться.
    Когда я проснулся, полоска яркого солнечного света прорезала полутьму палатки от двери к печурке. У печурки, свернувшись калачиком и накрывшись каким-то тряпьем, дремал дневальный. Больше в палатке никого не было. Я почувствовал, что, наконец, выспался и что, очевидно, спал долго. Посмотрел на часы. Часы стояли. С чувством приятного освежения во всем теле я растянулся и собирался, было, подремать еще, так редко это удавалось. Но внезапно вспыхнула тревожная мысль: что-то случилось! Почему меня не будили? Почему в палатке никого нет? Что с Юрой?
    Я вскочил со своих нар и пошел в УРЧ. Стоял ослепительный день. Нанесенный вьюгой новый снег резал глаза. Ветра не было. В воздухе была радостная морозная бодрость.
    Дверь в УРЧ была распахнута настежь. Удивительно! Еще удивительнее было то, что я увидел внутри. Пустые комнаты, ни столов, ни пишущих машинок, ни личных дел. Обломки досок, обрывки бумаги, в окнах повынуты стекла. Сквозняки разгуливали по урчевским закоулкам, перекатывая из угла в угол обрывки бумаги. Я поднял одну из них. Это был «Зачетный листок» какого-то вовсе не известного мне Сидорова или Петрова. Здесь за подписями и печатями было удостоверено, что за семь лет своего сидения этот Сидоров или Петров заработал что-то около шестисот дней скидки. Так. Потеряли, значит, бумажку, а вместе с бумажкой потеряли почти два года человеческой жизни. Я сунул бумажку в карман. А все-таки, где же Юра?
    Я побежал в палатку и разбудил дневального.
    — Так воны с вашим братом гулять пийшли.
    — А УРЧ?
    — Так УРЧ же эвакуировались. Уси чисто уихавши.
    — И Якименко?
    — Так я ж кажу, уси. Позабирали свою бумагу, тай уихали.
    Более толковой информации от дневального добиться было, видимо, нельзя. Но и этой было пока достаточно. Значит, Чекалин сдержал свое слово, эшелонов больше не принял, а Якименко, собрав свои бумаги и свой актив, свернул удочки и уехал в Медгору. Интересно, куда делся Стародубцев? Впрочем, мне теперь плевать на Стародубцева.
    Я вышел во двор и почувствовал себя этаким калифом на час или, пожалуй, даже на несколько часов. Дошел до берега реки. Направо в версте, над обрывом спокойно и ясно сияла голубая луковка деревенской церкви. Я пошел туда. Там оказалось сельское кладбище, раскинутое над далями, над «вечным покоем». Что-то левитановское было в бледных прозрачных красках северной зимы, в приземистых соснах с нахлобученными снежными шапками, в пустой звоннице старенькой церковушки, откуда колокола давно уже были сняты для какой-то очередной индустриализации, в запустелости, в заброшенности, безлюдности, В разбитые окна церковушки влетали и вылетали деловитые воробьи. Под обрывом журчали незамерзающие быстрины реки. Вдалеке густой грозной синевой село обкладывали тяжелые, таежные карельские леса, те самые, через которые…
    Я сел в снег над обрывом, закурил папиросу и стал думать. Несмотря на то, что УРЧ, Якименко, БАМ, тревога и безысходность уже кончились, думы были невеселые.
    Я в сотый раз задавал себе вопрос, так как же это случилось так, что вот нам троим и то только в благоприятном случае придется волчьими тропами пробираться через леса, уходить от преследования оперативников с их ищейками, вырываться из облав, озираться на каждый куст — нет ли под ним секрета, прорываться через пограничные заставы, рисковать своей жизнью каждую секунду, и все это только для того, чтобы уйти со своей родины. Или, рассматривая вопрос с несколько другой точки зрения — реализовать свое, столь уже раз рекламированное всякими социалистическими партиями и уже так основательно забытое, право на свободу передвижения. Как это все сложилось, и как это все складывалось? Были ли мы трое ненужными для нашей страны, бесталанными, бесполезными? Были ли мы «антисоциальным элементом, нетерпимым в благоустроенном человеческом обществе»?
    Вспомнилось, как однажды ночью в УРЧ, когда мы остались одни, и Борис пришел помогать нам перестукивать списки эшелонов и выискивать в картотеке «мертвые души», Юра, растирая свои изсохшие пальцы, стал вслух мечтать о том, как бы хорошо было драпануть из лагеря прямо куда-нибудь на Гавайские острова, где не будет ни войн, ни ГПУ, ни каталажек, ни этапов, ни классовой, ни надклассовой резни. Борис оторвался от картотеки и сурово сказал:
    — Рано ты собираешься отдыхать, Юрчик. Драться еще придется. И крепко драться.
    Да, конечно, Борис был прав. Драться придется. Вот, не додрались в свое время. И вот — расстрелы, эшелоны, девочка со льдом. Но мне не очень хочется драться. В этом мире, в котором жили ведь и Ньютон и Достоевский, живут ведь Эйнштейн и Эдисон, еще не успели догнить миллионы героев мировой войны, еще гниют десятки миллионов героев и жертв социалистической резни, а бесчисленные sancta simplicitas уже сносят охапки дров, оттачивают штыки и устанавливают пулеметы для чужаков по партии, подданству, форме носа. И каждый такой простец, вероятно, искренно считает, что в распоротом животе ближнего сидит ответ на все нехитрые его, простеца, вопросы и нужды.
    Так было. Так, вероятно, еще долго будет. Но в советской России все это приняло формы уже совсем невыносимые, как гоголевские кожаные канчуки — в большом количестве вещь нестерпимая. Евангелие ненависти, вколачиваемое ежедневно в газетах и ежечасно по радио, евангелие ненависти, вербующее своих адептов из совсем уже несусветимой сволочи… Нет, просто, какие уж там мы ни на есть, а жить стало невмоготу. Год тому назад побег был такою же необходимостью; как и сейчас. Нельзя было нам жить. Или, как говорила моя знакомая:
    — Дядя Ваня, ведь здесь дышать нечем.
    Кто-то резко навалился на меня сзади, и, чьи-то руки плотно обхватили меня поперек груди. В мозгу молнией вспыхнул ужас, и такою же молнией инстинкт, рефлекс, выработанный долгими годами спорта, бросил меня вниз, в обрыв. Я не стал сопротивляться. Мне нужно только помочь падающему, то есть сделать то, чего он никак не ожидает. Мы покатились вниз, свалились в какой-то сугроб. Снег сразу залепил лицо и, главное, очки. Я так же инстинктивно уже нащупал ногу нападавшего и подвернул под нее свое колено — получается страшный «ключ», ломающий ногу, как щепку. Сверху раздался громкий хохот Бориса, а над своим ухом я расслышал натужное сопенье Юрочки. Через несколько секунд Юра лежал на обоих лопатках.
    Я был раздражен до ярости. Конечно, дружеская драка давно уже вошла в традиции нашего, как когда-то говорил Юра, развеселого семейства этаким веселым, жизнерадостным, малость жеребячьим обрядом. С самых юных лет для Юрочки не было большего удовольствия, как подраться со своим собственным отцом и после часа возни взобраться на отцовский живот и пропищать: «Сдаешься?» Но это было на воле. А здесь, в лагере, в состоянии такой дикой нервной напряженности? Что было бы, если бы Бобин смех я услышал на полминуты позже?
    Но у Юры был такой сияющий вид, он был так облеплен снегом, ему было так весело после всех этих урчевских ночей, БАМа, списков, эшелонов и прочего, жеребенком поваляться в снегу, что я только вздохнул. За столько месяцев — первый проблеск юности и жизнерадостности.
    Зачем я буду портить его?
    Прочистили очки, выковыряли снег из-за воротов и из рукавов и поползли наверх. Борис протянул свою лапу и с мягкой укоризной сказал Юре:
    — А все-таки, Юрчик, так делать не полагается. Жаль, что я не успел тебя перехватить.
    — А что тут особенного? Что, у Ватика разрыв сердца будет?
    — С Ваниным сердцем ничего не будет, а вот с твоей рукой или ребрами может выйти что-нибудь вроде перелома. Разве Ва мог знать, кто на него нападает. Мы, ведь, в лагере, а не в Салтыковке.
    Юра был несколько сконфужен, но солнце сияло слишком ярко, чтобы об этом инциденте стоило говорить.
    Мы уселись в снег, и я сообщил о своей ночной беседе с Чекалиным, которая, впрочем, актуального интереса теперь уже не представляла. Борис и Юра сообщили мне следующее.
    Я, оказывается, проспал больше суток. Вчера утром Чекалин со своим доктором пришел на погрузочный пункт, проверил десятка три этапников, составил акт о том, что ББК подсовывает ему людей, уже дважды снятых с этапов по состоянию здоровья, сел в поезд и уехал, оставив Якименку, так сказать, с разинутым ртом. Якименко забрал своих медгорских специалистов, урчевский актив, личные дела, машинки и прочее и изволил отбыть в Медгору. О нас с Юрой никто почему-то не заикался, то ли потому, что мы еще не были официально проведены в штат УРЧ, то ли потому, что Якименко предпочел в дальнейшем нашими просвещенными услугами не пользоваться. Остатки подпорожского отделения, как будто, будут переданы соседнему с ним Свирскому лагерю. Границы лагерей на окраинах проведены с такой же точностью, как раньше были проведены границы губерний; на картах этих лагерных границ, конечно, нет. Возникла проблема, следует ли нам «сориентироваться» так, чтобы остаться здесь за Свирьлагом или попытаться перебраться на север, в ББК, куда будет переправлена часть оставшегося административного персонала подпорожского отделения. Но там будет видно. «Довлеет дневи злоба его». Пока что светит солнышко; на душе легко и оптимистично. В кармане лежит еще чекалинская икра, словом carpe diem. Чем мы и занялись.

    ЛИКВИДКОМ

    Несколько дней мы с Юрой болтались в совсем неприкаянном виде. Комендатура пока что выдавала нам талончики на обед и хлеб, дрова для опустелой палатки мы воровали на электростанции. Юра, пользуясь свободным временем, приноровился ловить силками ворон в подкрепление нашему лагерному меню. Борис возился со своими амбулаториями, больницами и слабосилками.
    Через несколько дней выяснилось, что Подпорожье действительно передается Свирьлагу, и на месте Подпорожского штаба возник ликвидационный комитет во главе с бывшим начальником отделения тов. Бидеманом, массивным и мрачным мужчиной, с объемистым животом и многоэтажным затылком, несмотря на его лет 30-35.
    Я смотрел на него и думал, что этот-то до импотенции не дойдет, как дошел Чекалин. Этому пальца в рот не клади.
    Управляющим делами ликвидкома была милая женщина Надежда Константиновна; жена заключенного агронома, бывшего коммуниста и бывшего заместителя наркома земледелия, я уже не помню, какой республики. Сама она была вольнонаемной.
    Мы с Юрой приноровились в этот ликвидком на скромные амплуа «завпишмашенек». От планово-экономических и литературно-юридических перспектив я ухитрился уклониться, хватит. Работа в ликвидкоме была тихая. Работали ровно 10 часов в сутки, были даже выходные дни. Спешить было некому и некуда.
    И вот, я сижу за машинкой и под диктовку представителей ликвидационной комиссии ББК и приемочной комиссии Свирьлага мирно выстукиваю бесконечные ведомости.
    «Барак 47, дощатый, в вагонку. Кубатура 50 на 7, 5 на 3, 2 м. Полы настланные, струганные. Дверей плотничной работы 1, окон плотничной работы 2».
    Никакого барака 47 в природе давно уже не существует, он прошел в трубу, в печку со своей кубатурой, окнами и прочим. В те дни, когда ББК всучивал БАМу мертвые или, как дипломатически выражался Павел Иванович Чичиков, «как бы несуществующие» души. Теперь ББК всучивает и Свирьлагу несуществующие бараки. Представители Свирьлага с полной серьезностью подписывают эти чичиковские ведомости. Я молчу. Мне какое дело.
    Приняв этаким манером половину Подпорожского отделения, свирьлаговцы, наконец, спохватились. Прибыла какая-то свирьлаговская бригада и проявила необычайную прозорливость — поехала на Погру и обнаружила, что бараков, принятых Свирьлагом, уже давно и в помине нет. Затем произошел такой приблизительно диалог.
    ББК: Знать ничего не знаем. Подписали приемочный акт, ну и расхлебывайте.
    Свирьлаг: Мы принимаем только по описи, а не в натуре. Тех, кто принимал, посадим; акты считаем аннулированными.
    ББК: Ну и считайте. Акты у нас, и кончен бал.
    Свирьлаг: Мы вас на чистую воду выведем.
    ББК: Знать ничего не знаем. У нас бараки по описям числятся, мы их по описям и сдать должны. А вы тоже кому-нибудь передайте. Так оно и пойдет.
    Свирьлаг: А кому мы будем передавать?
    ББК: Ну, уж это дело ваше. Выкручивайтесь, как знаете.
    Ну и так далее. Обе тяжущиеся стороны поехали жаловаться друг на друга в Москву, в Гулаг. Опять же и командировочные перепадают.
    Мы с Юрой за это время наслаждались полным бездельем, первыми проблесками весны и даже посылками. После ликвидации почтово-посылочной экспедиции лагеря посылки стали приходить по почте. А почта, не имея еще достаточной квалификации, разворовывала их робко и скромно, кое-что оставалось и нам.
    Потом из Москвы пришел приказ: принимать по фактическому наличию. Стали принимать по фактическому наличию, и тут уж совсем ничего нельзя было разобрать. Десятки тысяч топоров, пил, ломов, лопат, саней и прочего лежали погребенными под сугробами снега где-то на лесосеках, на карьерах, где их побросали охваченные БАМовской паникой лагерники. Существуют ли эти пилы и прочее в «фактическом наличии» или не существуют?
    ББК говорит: существуют, вот видите, по описи значится.
    Свирьлаг говорит: знаем мы ваши описи.
    ББК: ну, так ведь это пилы, не могли же они сгореть.
    Свирьлаг: ну, знаете, у таких жуликов, как вы, и пилы гореть могут.
    Было пять локомобилей. Два взорванных и один целый (на электростанции) на лицо. Недостающих двух никак не могут найти. Как будто бы не совсем иголка, а вот искали, искали, да так и не нашли. Свирьлаг говорит: вот видите, ваши описи. ББК задумчиво скребет затылок: надо полагать, БАМовская комиссия сперла; уж такое жулье в этой комиссии. Свирьлаг: чего уж скромничать. Такого жулья, как в ББК…
    Экскаватор, с брошенный в Свирь, приняли, как «груду железного лома, весом около трехсот тонн». Приняли и нашу электростанцию-генератор и локомобиль, и как только приняли — сейчас же погрузили Подпорожье в полный мрак: не зазнавайтесь, теперь мы хозяева. Керосину не было, свечей тем более. Вечерами работать было нечего. Мы по причине «ликвидации» нашей палатки перебрались в пустующую карельскую избу и тихо зажили там. Дрова воровали не на электростанции; ибо ее уже не было, а в самом ликвидкоме. Кто-то из ББК поехал в Москву жаловаться на Свирьлаг. Кто-то из Свирьлага поехал в Москву жаловаться на ББК. Из Москвы телеграмма: станцию пустить. А за это время Свирьлаг ухитрился уволочь куда-то генератор. Опять телеграммы, опять командировки. Из Москвы приказ: станцию пустить под чью-то личную ответственность. В случае невозможности перейти на керосиновое освещение. В Москву телеграмма: «Просим приказа о внеплановой и внеочередной отгрузке керосина».
    Дело о выеденном яйце начинало принимать подлинно большевицкий размах.

    СУДЬБЫ ЖИВОГО ИНВЕНТАРЯ

    С передачей живого инвентаря Подпорожья дело шло и труднее и хуже. Свирьлаг не без некоторого основания исходил из того предположения, что если даже такое жулье, как ББК, не сумело всучить этот живой инвентарь БАМу, то значит, этот инвентарь действительно никуда не годится. Зачем же Свирьлагу взваливать его себе на шею и подрывать свой хозяйственный расчет? ББК с вороватой спешкой и с ясно выраженным намерением оставить Свирьлагу одну слабосилку, перебрасывал на север тех людей, которые не попали на БАМ «по социальным признакам», то есть относительно здоровых. Свирьлаг негодовал, слал в Москву телеграммы и представителей, а пока что выставил свои посты в уже принятой части Подпорожья, ББК же в отместку поставило свои посты на остальной территории отделения. Этот междуведомственный мордобой выражался в частности в том, что свирьлаговские посты перехватывали и арестовывали ББКовских лагерников, а ББКовские посты- Свирьлаговских. В виду того, что весь ВОХР был занят этим увлекательный ведомственным спортом, ямы, в которых зимою были закопаны павшие от веточного корма и от других социалистических причин лошади, остались без охраны, и это спасло много лагерников от голодной смерти.
    ББК считал, что он уже сдал «по описям» подпорожское отделение. Свирьлаг считал, что он его «по фактической наличности» не принял. Поэтому лагерников норовили накормить ни Свирьлаг, ни ББК. Оба ругаясь и скандаля, выдавали «авансы» то за счет друг друга, то за счет Гулага. Случалось так, что на каком-нибудь заседании в десять, одиннадцать часов вечера после того, как аргументы обоих сторон были исчерпаны, выяснялось, что на завтра двадцать тысяч лагерников кормить решительно нечем. Тогда летели радио в Медгору и в Лодейное Поле (свирьлаговская столица), телеграммы-молнии в Москву, и через день из Петрозаводска, из складов кооперации, доставлялся хлеб. Но день или два лагерь ничего не ел, кроме дохлой конины, которую лагерники вырубали топорами и жарили на кострах. Для разбора всей этой канители из Москвы прибыла какая-то представительница Гулага, и из Медгоры в помощь нехитрой голове Видемана приехал Якименко.
    Борис, который эти дни ходил сжавши зубы и кулаки, пошел по старой памяти к Якименко. Нельзя же так, чтобы людей уж совсем не кормить. Якименко был очень любезен, сказал, что это маленькие недостатки ликвидационного механизма, и что наряды на отгрузку продовольствия Гулагом уже даны. Наряды действительно были, но продовольствия по ним не было. Начальники лагпунктов с помощью своего Вохра грабили сельские кооперативы и склады какого-то Севзаплеса.

    ПРОТОКОЛЫ ЗАСЕДАНИЙ

    Лагерь неистово голодал, а ликвидком с большевицкой настойчивостью заседал. Протоколы этих заседаний вела Надежда Константиновна. Она была хорошей стенографисткой и добросовестной, дотошной женщиной. Именно ввиду этого речи тов. Видемана в расшифрованном виде были решительно ни на что не похожи. Надежда Константиновна, сдерживая свое волнение, несла их на подпись Видеману, и из начальственного кабинета слышался густой бас:
    — Ну, что это вы тут намазали? Ни черта подобного я не говорил! Черт знает, что такое! А еще стенографистка! Немедленно переправьте, как я говорил!
    Н.К. возвращалась, переправляла, я переписывал; потом мне все это надоело, да и на заседания эти интересно было посмотреть. Я предложил Надежде Константиновне:
    — Знаете, что? Давайте, протоколы буду вести я. А вы за меня на машинке стукайте.
    — Да ведь вы стенографии не знаете.
    — Не играет никакой роли. Полная гарантия успеха. Не понравится — деньги обратно.
    Для первого случая Н.К. сказалась больной, и я скромно просунулся в кабинет Видемана.
    — Товарищ Заневская больная. Просила меня заменить ее, если разрешите.
    — А вы стенографию, хорошо знаете?
    — Да. У меня своя система.
    — Ну, смотрите.
    На другое утро «стенограмма» была готова. Нечленораздельный рык тов. Видемана приобрел в ней литературный формы и кое-какой логический смысл. Кроме того, там, где по моему мнению в речи тов. Видемана должны были фигурировать «интересы индустриализации страны», фигурировали «интересы индустриализации страны». Там, где по-моему должен был торчать «наш великий вождь», торчал «наш великий вождь» Мало ли я такой ахинеи рецензировал на своем веку.
    Н.К. понесла на подпись протоколы моего производства, предварительно усомнившись в том, что Видеман говорил действительно то, что у меня было написано. Я рассеял сомнения Надежды Константиновны: Видеман говорил что-то только весьма отдаленно похожее на мою запись. Н.К. тяжело вздохнула и пошла. Слышу видемановский бас:
    — Вот это я понимаю. Это протокол. А то вы, товарищ Заневская, понавыдумаете, что ни уха, ни рыла не разберешь.
    В своих протоколах я, конечно, блюл и некоторые ведомственные интересы, то есть интересы. ББК: на чьем возу едешь… Поэтому перед тем, как подписывать мои литературно-протокольные измышления, свирьлаговцы часто обнаруживали некоторые признаки сомнения, и тогда гудел видемановский бас:
    — Ну, уж это черт знает, что. Ведь вы же сами говорили. Ведь, все же слыхали. Ведь, это же стенография, слово в слово. Ну, уж если вы таким способом будете нашу работу срывать…
    Видеман был парень напористый. Свирьлаговцы, видимо, вздыхали — их вздохов я в соседней комнате слышать не мог — но подписывали. Видеман стал замечать мое существование. Входя в нашу комнату и передавая какие-нибудь бумаги Н.К., он клал ей на плечо свою лапу, в которой было чувство собственника и смотрел на меня грозным, взглядом. На чужой, дескать, каравай рта не разевай. Грозный взгляд Видемана был направлен не по адресу.
    Тем не менее я опять начинал жалеть о том, что черт снова впутал нас в высокие сферы лагеря.

    САНИТАРНЫЙ ГОРОДОК

    Однако, черт продолжал впутывать нас и дальше. Как-то раз в нашу пустую избу пришел Борис. Он жил то с нами, то на Погре, как попадалось. Мы у строились по лагерным масштабам довольно уютно. Света не было, но зато весь вечер ярко пылали в печке ворованные в ликвидкоме дрова, и была почти полная иллюзия домашнего быта. Борис начал сразу.
    — У меня появилась идея такого сорта. Сейчас на Погре делается черт знает, что. Инвалидов и слабосилку совсем не кормят, и я думаю, при нынешней постановке вопроса, едва ли будут кормить. Нужно бы устроить так, чтобы превратить Погру в санитарный городок, собрать туда всех инвалидов северных лагерей, слабосилок и прочее, наладить какое-нибудь несложное производство и привести все это под высокую руку Гулага. Если достаточно хорошо расписать все это, Гулаг может дать кое-какие продовольственные фонды. Иначе и ББК и Свирьлаг будут крутить и заедать, пока все мои настоящие и будущие пациенты не вымрут окончательно. Как твое мнение?
    Мое мнение было отрицательным.
    — Только что вырвались живьем из БАМовской эпопеи — и слава Тебе, Господи. Опять влезать в какую-то халтуру?
    — Это не халтура, — серьезно поправил» Борис.
    — Правда, что не халтура. И тем хуже. Нам до побега осталось каких-нибудь четыре месяца. Какого черта нам ввязываться?
    — Ты, Ва, говоришь так потому, что ты не работал в этих слабосилках и больницах. Если бы работал, ввязался бы. Вот ввязался же ты в подлоги с БАМовскими ведомостями.
    В тоне Бориса был легкий намек на мою некорректность. Я-то счел возможным ввязаться, почему же оспариваю его право ввязываться?
    — Ты понимаешь, Ва? Ведь, это намного серьезнее твоих списков.
    Это было действительно намного серьезнее моих списков. Дело заключалось в том, что при всей системе эксплуатации лагерной рабочей силы, огромная масса людей навсегда теряла свое здоровье и работоспособность. Несколько лет тому назад таких лагерных инвалидов «актировали». Комиссия врачей и представителей лагерной администрации составляла акты которые устанавливали, что Иванов 7-й потерял свою работоспособность навсегда, и Иванова 7-го после некоторой административной волокиты из лагеря выпускали обычно в ссылку на собственное иждивение: хочешь живи, хочешь помирай. Нечего греха таить, по таким актам врачи норовили выручать из лагеря в первую очередь интеллигенцию. По такому акту, в частности, выкрутился из Соловков и Борис, когда его зрение снизилось почти до границ слепоты. Для ГПУ эта тенденция не осталась, разумеется, в тайне и «активация» была прекращена. На работу их не посылали и давали им по 400 грамм хлеба в день — норма медленного умирания. Более удачливые устраивались дневальными, сторожами; курьерами; менее удачливые постепенно вымирали, даже и при нормальном ходе вещей. При всяком же нарушении снабжения, таком, например; какой в данный момент претерпевало Подпорожье, инвалиды вымирали в ускоренном порядке, ибо при нехватке продовольствия лагерь а первую очередь кормил более или менее полноценную рабочую силу, а инвалиды предоставлялись своей собственной участи. По одному подпорожскому отделению полных инвалидов, то есть людей даже по критерию ГПУ не способных ни к какому труду, насчитывалось 4 500 человек, слабосилии — еще тысяч семь. Да, все это было немного серьезнее моих списков.
    — А материальная база? — спросил я. — Так тебе Гулаг и даст лишний хлеб для твоих инвалидов.
    Сейчас они ничего но делают и получают фунт. Если собрать их со всех северных лагерей, наберется, вероятно, тысяч 40-50, можно наладить какую-нибудь работенку, и они будут получать по полтора фунта. Но это дело отдаленное. Сейчас важно подсунуть Гулагу такой проект и под этим соусом сейчас же получить продовольственные фонды. Если здесь запахнет дело производством, хорошо бы выдумать какое-нибудь производство на экспорт. Гулаг дополнительный хлеб может дать.
    — По-моему, — вмешался Юра, — тут и спорить совершенно не о чем. Конечно, Боб прав. А ты Ватик, опять начинаешь дрейфить. Материальную базу можно подыскать. Вот, например, березы здесь рубится до черта. Можно организовать какое-нибудь берестяное производство — коробочки, лукошки, всякое такое. И кроме того, чем нам может угрожать такой проект.
    — Ох, дети мои, — вздохнул я. — Согласитесь сами, что насчет познания всякого рода советских дел я имею достаточный опыт. Во что-нибудь да влипнем. Я сейчас не могу сказать, во что именно, но обязательно влипнем. Просто потому, что иначе не бывает, раз какое-нибудь дело, так в него обязательно втешутся и партийный карьеризм и склока и подсиживание, прорывы и черт его знает, что еще. И все это отзовется на ближайшей беспартийной шее, т.е. в данном случае на Бобиной. Да еще в лагере.
    — Ну и черт с ним, — сказал Юра. — Влипнем и влипнем. Не в первый раз. Тоже, подумаешь, удовольствие жить в этом рае, — и Юра стал развивать свою обычную теорию.
    — Дядя Ваня, — сурово сказал Борис, — помимо всяких других соображений на нас лежат ведь и некоторые моральные обязанности.
    Я чувствовал, что моя позиция, да еще при атаке на нее с обоих флангов, совершенно безнадежна. Я попытался оттянуть решение вопроса.
    — Нужно бы предварительно прощупать, что это за представительница Гулага.
    — Дядя Ваня, ни для чего этого времени нет. У меня только на Погре умирает ежедневно от голода от пятнадцати до пятидесяти человек.
    Таким образом мы влипли в историю с санитарным городком на Погре. Мы все оказались пророками, все трое; я — потому, что мы действительно влипли в нехорошую историю, в результате которой Борис вынужден был бежать отдельно от нас; Борис — потому, что хотя из сангородка не получилось ровно ничего, инвалиды на данный «отрезок времени» были спасены; и наконец, Юра — потому, что, как бы тяжело это все ни было, мы в конечном счете все же выкрутились.

    ПАНЫ ДЕРУТСЯ

    Проект организации санитарного городка был обмозгован со всех точек зрения. Производства для этого городка были придуманы. Чего они стоили в реальности — это вопрос второстепенный. Докладная записка была выдержана в строго марксистских тонах: избави, Боже, что-нибудь ляпнуть о том, что люди гибнут зря, о человеколюбии, об элементарной человечности — это внушило бы подозрения, что инициатор проекта просто хочет вытянуть от советской власти несколько лишних тонн хлеба, а хлеба советская власть давать не любит, насчет хлеба у советской власти психология плюшкинская. Было сказано о необходимости планомерного ремонта живой рабочей силы, об использовании неизбежных во всяком производственном процессе отбросов человеческого материала, о роли неполноценной рабочей силы в деле индустриализации нашего социалистического отечества, было подсчитано количество трудодней при производствах — берестяном, подсобном, игрушечном и прочем, была подсчитана рентабельность производства, наконец, эта рентабельность была выражена в соблазнительной цифре экспортных золотых рублей. Было весьма мало вероятно, что перед золотыми рублями Гулаг бы устоял. В конце доклада было скромно указано, что проект этот желательно рассмотреть в спешном порядке, так как в лагере «наблюдается процесс исключительно быстрого распыления неполноценной рабочей силы», вежливо и для понимающих понятно.
    По ночам Борис пробирался в ликвидком и перестукивал на машинке свой доклад. Днем этого сделать было нельзя: Боже, упаси, если бы Видеман увидал, что на его ББКовской машинке печатается что-то для этого паршивого Свирьлага. По-видимому, на почве, свободной от всяких человеческих чувств, ведомственный патриотизм разрастается особо пышными и колючими зарослями.
    Проект был подан представительнице Гулага, какой-то тов. Шац; Видеману, как представители ББК; кому-то, как представителю Свирьлага и Якименке, просто по старой памяти. Товарищ Шац поставила доклад Бориса на повестку ближайшего заседания ликвидкома.
    В кабинет Видемана, где проходили все эти ликвидационные и прочие заседания, потихоньку собирается вся участвующая публика. Спокойной походкой человека, знающего свою цену, входит Якименко. Молодцевато шагает Непомнящий, начальник третьей части. Представители Свирьлага с деловым видом раскладывают свои бумаги. Д-р Щуквец нервным шопотком о чем-то переговаривается с Борисом. Наконец, огромными размашистыми шагами является представительница Гулага тов. Шац. За нею грузно вваливается Видеман. Видеман как-то — боком и сверху смотрит на путаную копну седоватых волос тов. Шац, и вид у него крайне недовольный.
    Тов. Шац объявляет заседание открытым, водружает на стол огромный, чемоданного вида портфель и на портфель ни с того, ни с сего кладет тяжелый крупнокалиберный кольт. Делает она это не без некоторой демонстративности, то ли желая этим подчеркнуть, что она здесь не женщина, а чекист; даже не чекистка, а именно чекист; то ли пытаясь этим кольтом символизировать свою верховную власть в этом собрании, исключительно мужском.
    Я смотрю на тов. Шац, и по моей коже начинают бегать мурашки. Что-то неопределенно женского пола, в возрасте от 30 до 50 лет, уродливое, как все смертных семь грехов, вместе взятых, с добавлением восьмого, священным писанием не предусмотренного — чекистского стажа. Она мне напоминает иссохший скелет какой-то злобной зубастой птицы, допотопной птицы, вроде археоптерикса. Ее маленькая птичья головка с хищным клювом все время вертится на худой жилистой шее, ощупывая собравшихся колючим, недоверчивым взглядом. У нее во рту дымит неимоверно махорочная козья ножка. (Почему не папироса? Тоже демонстрация?). Правой рукой она все время вертит положенный на портфель кольт. Сидящий рядом с нею Видеман поглядывает на этот вертящийся кольт искоса и с видом крайнего неодобрения. Я начинаю мечтать о том, как было бы хорошо, если бы этот кольт бабахнул в товарища Видемана или еще лучше в самое тов. Шац. Но мои розовые мечтания прерывает скрипучий голос председательницы.
    — Ну-с, так на повестке дня — доклад доктора, как там его… Только не тяните. Здесь вам не университет. Чтоб коротко и ясно.
    Тон у тов. Шац отвратительный. Якименко недоуменно подымает брови, но он чем-то доволен. Я думаю о том, что раньше, чем пускать свой проект, Борису надо было пощупать, что за персона тов. Шац. И пощупав, воздержаться. Потому что этакая изуродованная истеричка может загнуть такое, чего и не предусмотришь заранее и не очухаешься потом. Она, конечно, из «старой гвардии» большевизма. Она, конечно, полна глубочайшего презрения не только к нам, заключенным, но и к чекистской части собрания — к тем революционным парвеню, которые на ее революционные заслуги смотрят без особенного благоговения, которые имеют нахальство гнуть какую-то свою линию, опрыскиваются одеколоном, и это в тот момент, когда мировая революция еще не наступила! И вообще в первый попавшийся момент норовят подложить старой большевичке первую попавшуюся свинью. Вот, вероятно, поэтому-то и козья ножка и кольт и манеры укротительницы зверей. Сколько таких истеричек прошло через историю русской революции! Больших дел они не сделали. Но озлобленность их исковерканного секса придавала революции особенно отвратительные черточки. Такому товарищу Шац попасться в переплет — упаси, Господи!
    Борис докладывает. Я сижу, слушаю и чувствую: хорошо. Никаких «интеллигентских соплей». Вполне марксический подход. Такой-то процент бракованного человеческого материала. Непроизводительные накладные расходы на обремененные бюджеты лагерей. Скрытые ресурсы неиспользованной рабочей силы. Примеры из московской практики — использование глухонемых на котельном производстве, безногих — на конвейерах треста точной механики. Советская трудовая терапия — лечение заболеваний «трудовыми процессами». Интересы индустриализации страны. Исторические шесть условий тов. Сталина. Мельком и очень вскользь о том, что в данный переходный период жизни нашего отделения… некоторые перебои в снабжении… ставят под угрозу… возможность использования указанных скрытых ресурсов и в дальнейшем.
    — Я полагаю, — кончает Борис, — что рассматривая данный проект исключительно с точки зрения индустриализации нашей страны, только с точки зрения роста ее производительных сил и использования для этого всех наличных материальных и человеческих ресурсов, хотя бы и незначительных и неполноценных, данное собрание найдет, конечно, чисто большевицкий подход в обсуждении предложенного ему проекта.
    Хорошо сделано. Немного длинно и литературно. К концу слова Видеман, вероятно, уже забыл, что было в начале его. Но здесь будет решать не Видеман.
    На губах тов. Шац появляется презрительная усмешка.
    — И это все?
    — Все.
    — Ну-ну…
    Нервно подымается д-р Шуквец.
    — Разрешите мне.
    — А вам очень хочется? Валяйте.
    Д-р Шуквец озадачен.
    — Не в том дело, хочется ли мне иди не хочется. Но поскольку обсуждается вопрос, касающийся медицинской части…
    — Не тяните кота за хвост. Ближе к делу.
    Щуквец свирепо топорщит свои колючие усики.
    — Хорошо. Ближе к делу. Дело заключается в том, что 90 процентов наших инвалидов потеряли свое здоровье и свою работоспособность на работах для лагеря. Лагерь морально обязан…
    — Довольно, садитесь. Это вы можете рассказывать при луне вашим влюбленным институткам.
    Но д-р Шуквец не сдается.
    — Мой уважаемый коллега…
    — Никаких тут коллег нет, а тем более уважаемых. Я вам говорю — садитесь.
    Шуквец растерянно садится. Тов. Шац обращает свой колючий взор на Бориса.
    — Тааак. Хорошенькое дело. А скажите, пожалуйста, а какое вам дело для всего этого? Ваше дело лечить, кого вам приказывают, а не заниматься какими-то там ресурсами.
    Якименко презрительно щурит глаза. Борис пожимает плечами.
    — Всякому советскому гражданину есть дело до всего, что касается индустриализации страны. Это раз. Второе, если вы находите, что это не мое дело, не надо было ставить моего доклада.
    — Я поручил доктору Солоневичу… — начинает Видеман.
    Шац резко поворачивается к Видеману.
    — Никто вас не спрашивает, что вы поручали и чего вам не поручали.
    Видеман умолкает, но его лицо заливается густой кровью. Борис молчит и вертит в руках толстую дубовую дощечку от пресс-папье. Дощечка с треском ломается в его пальцах, Борис как бы автоматически, но не без некоторой затаенной демонстративности сжимает эту дощечку в кулаке, и она крошится в щепки. Все почему-то смотрят на Бобину руку и на дощечку. Тов. Шац тоже перестает вертеть свой кольт. Видеман улавливает момент и подсовывает кольт под портфель. Тов. Шац жестом разъяренной тигрицы выхватывает кольт обратно и снова кладет его на портфель. Начальник третьей части тов. Непомнящий смотрит на этот кольт так же неодобрительно, как и все остальные.
    — А у вас, тов. Шац, предохранитель закрыт?
    — Я умела обращаться с оружием, когда вы еще под стол пешком ходили.
    — С тех пор тов. Шац, вы, видимо, забыли, как с ним следует обращаться, — несколько юмористически заявляет Якименко. — С тех пор тов. Непомнящий уже под потолок вырос.
    — Я прошу вас, тов. Якименко, на официальном заседании зубоскальством не заниматься. А вас, доктор (Шац поворачивается к Борису), я вас спрашиваю, «какое вам дело» вовсе не потому, что вы там доктор или не доктор, а потому что вы контрреволюционер. В ваше сочувствие социалистическому строительству н ни капли не верю. Если вы думаете, что вашими этими ресурсами вы кого-то там проведете, так вы немножко ошибаетесь. Я — старая партийная работница. Таких типиков, как вы, я видала. В вашем проекте есть, конечно, какая-то антипартийная вылазка, может быть, даже прямая контрреволюция.
    Я чувствую некоторое смущение. Неужели, уже влипли? Так сказать» с первого же шага. Якименко все-таки был намного умнее.
    — Ну, насчет антипартийной линии, это дело ваше хозяйское, — говорит Борис. — Этот вопрос меня совершенно не интересует.
    — То есть как это так, это вас может не интересовать?
    — Чрезвычайно просто, никак не интересует. Шац, видимо, не сразу соображает, как ей реагировать на эту демонстрацию.
    — Ого-го. Вас, я вижу, ГПУ сюда не даром посадило.
    — О чем вы можете и доложить в Гулаге, — с прежним равнодушием говорит Борис.
    — Я и без вас знаю, что мне докладывать. Хорошенькое дело. — Обращается она к Якименко. — Ведь это же все белыми нитками шито. Этот ваш доктор, так он просто хочет получить для всех этих бандитов, лодырей, кулаков лишний советский хлеб. Так мы этот хлеб и дали. У нас эти фунты хлеба по улицам не валяются.
    Вопрос предстал передо мною в несколько другом освещении. Ведь, в самом деле, проект Бориса используют, производственное дело поставят, но лишнего хлеба не дадут. Из-за чего было огород городить?
    — А таких типиков, как вы, — обращается она к Борису, — я этим самым кольтом.
    Борис приподымается и молча собирает бумаги.
    — Вы это что?
    — К себе на Погру.
    — А кто вам разрешил? Что, вы забываете, что вы в лагере?
    — В лагере или не в лагере, но если человека вызывают на заседание и ставят его доклад, так для того, чтобы выслушивать, а не оскорблять.
    — Я вам приказываю остаться! — визжит тов. Шац, хватаясь за кольт.
    — Приказывать мне может тов. Видеман, мои начальник. Вы мне приказывать ничего не можете.
    — Послушайте, доктор Солоневич, — начинает Якименко успокоительным тоном. Шац сразу набрасывается на него.
    — А кто вас уполномочивает вмешиваться в мои приказания? Кто тут председательствует, вы или я?
    — Останьтесь пока, доктор Солоневич. — говорит Якименко сухим, резким и властным тоном, но этот тон обращен не к Борису; — Я считаю, тов. Шац, что так вести заседание, как ведете его вы, — нельзя.
    — Я сама знаю, что мне можно и что нельзя. Я была связана с нашими вождями, когда вы, товарищ Якименко, о партийном билете еще и мечтать не смели.
    Начальник третьей части с треском отодвигает свой стул и подымается.
    — С кем вы там, тов. Шац, были в связи, это нас не касаемо. Это дело ваше частное. А ежели люди пришли говорить о деле, так нечего им глотку затыкать.
    — Еще вы, вы меня, старую большевичку, будете учить! Что это здесь такое, б… или военное учреждение?
    Видеман грузно всем своим седалищем поворачивается к Шац. Тугие жернова его мышления добрались, наконец, до того, что он то уж военный в гораздо большей степени, чем тов. Шац, что он здесь хозяин, что, наконец, старая большевичка ухитрилась сколотить против себя единый фронт всех присутствующих.
    — Ну, это ни к каким чертям не годится. Что это вы, тов. Шац, как с цепи сорвались?
    Шац от негодования не может произнести ни слова.
    — Иван Лукьянович, — с подчеркнутой любезностью обращается ко мне Якименко, — будьте добры внести в протокол собрания мой протест против действий тов. Шац.
    — Это вы можете говорить на партийном собрании, а не здесь, — взъедается на него Шац.
    Якименко отвечает сурово.
    — Я очень сожалею, что на этом открытом беспартийном собрании вы сочли возможным говорить о ваших интимных связях с вождями партии.
    Вот это удар! Шац вбирает в себя всю птичью шею и окидывает собравшихся злобным, но уже несколько растерянным взглядом. Против нее — единый фронт. И революционных парвеню, для которых партийный «аристократизм» тов. Шац, как бельмо в глазу и заключенных и наконец, просто единый мужской фронт против зарвавшейся бабы. Представитель Свирьлага смотрит на Шац с ядовитой усмешечкой.
    — Я присоединяюсь к протесту тов. Якименко.
    — Объявляю заседание закрытым, — резко бросает Шац и подымается.
    — Ну, это уж позвольте, — говорит второй представитель Свирьлага. — Мы не можем срывать работу по передаче лагеря из-за ваших женских нервов.
    — Ах, так, — шипит тов. Шац. — Ну, хорошо. Мы с вами поговорим об этом… в другом месте.
    — Поговорим, — равнодушно бросает Якименко. — А пока что я предлагаю доклад д-ра Солоневича принять, как основу и переслать его в Гулаг с заключениями местных работников. Я полагаю, что эти заключения в общем и целом будут положительными.
    Видеман кивает головой.
    — Правильно. Послать в Гулаг. Толковый проект. Я голосую за.
    — Я вопроса о голосовании не ставила. Я вам приказываю замолчать, тов. Якименко… — Шац близка к истерике. Ее левая рука размахивает козьей ножкой, а правая вертит кольт. Якименко протягивает руку через стол, забирает его и передает Непомнящему.
    — Товарищ начальник третьей части, вы вернете это оружие тов. Шац, когда она научится с ним обращаться.
    Тов. Шац стоит некоторое время, как бы задыхаясь от злобы и судорожными шагами выбегает из комнаты.
    — Так, значит, — говорит Якименко таким тоном, как будто ничего не случилось, — проект д-ра Солоневича в принципе принять. Следующий вопрос.
    Остаток заседания проходит, как по маслу. Даже взорванный железнодорожный мостик на Погре принимается, как целехонький; без сучка и задоринки.

    ЯКИМЕНКО НАЧИНАЕТ ИНТРИГУ

    Заседание кончилось. Публика разошлась. Я правлю свою «стенограмму». Якименко сидит против и докуривает свою папиросу.
    — Ну и номер, — говорит Якименко. Отрываю глаза от бумаги. В глазах Якименки — насмешка и удовлетворение победителя.
    — Вы когда-нибудь такую б… видали?
    — Ну, не думаю, чтобы на этом поприще тов. Шац удалось сделать большие обороты.
    Якименко смотрит на меня с усмешкой и с любопытством.
    — А скажите мне по совести, тов. Солоневич, что это за новый оборот вы придумали?
    — Какой оборот?
    — Да вот с этим санитарным городком.
    — Простите, не понимаю вопроса.
    — Понимаете. Что уж там. Чего это вы все крутите? Не из-за человеколюбия же.
    — Позвольте, а почему бы и нет?
    Якименко скептически пожимает плечами. Соображения такого рода не по его департаменту.
    — Ой ли? А, впрочем, дело ваше. Только знаете ли, если этот сангородок попадет Гулагу, и тов. Шац будет приезжать вашего брата наставлять и инспектировать…
    Это соображение приходило в голову и мне.
    — Ну, что ж. Придется Борису и товарища Шац расхлебывать.
    — Пожалуй, придется. Впрочем, должен сказать честно. Семейка-то у вас крепколобая.
    Я изумленно воззрился на Якименку. Якименко смотрит на меня подсмеивающимся взглядом.
    — На месте ГПУ, выпер бы я вас всех к чертовой матери, на все четыре стороны. А то накрутите вы здесь.
    — То есть, как это так, накрутим?
    — Да вот так, накрутите и все. Впрочем, это пока моя личная точка зрения.
    — А вы ее сообщите ГПУ, пусть выпустят.
    — Не поверят, товарищ Иван Лукьянович, — сказал, усмехаясь, Якименко, ткнул в пепельницу свой окурок и вышел из комнаты прежде, чем я успел сообразить подходящую реплику.
    Внизу на крылечке меня ждали Борис и Юра.
    — Ну, — сказал я не без некоторого злорадства, — как мне кажется, мы уже влипли. А?
    — Для твоей паники нет никакого основания, — сказал Борис.
    — Никакой паники и нет. А только эта самая мадемуазель Шац работы наладит, хлеба не даст, и будешь ты ее непосредственным подчиненным. Так сказать, неземное наслаждение.
    — Неправильно. За нас теперь вся остальная публика.
    — А что она вся стоит, если твой городок будет по твоему же предложению подчинен непосредственно Гулагу?
    — Эта публика ее съест. Теперь у них такое положение: или им ее съесть или она их съест.
    На крыльцо вышел Якименко.
    — А, все три мушкетера, по обыкновению, в полном сборе.
    — Да, так сказать, прорабатываем результаты сегодняшнего заседания.
    — Я ведь вам говорил, что заседание будет занимательное.
    — По-видимому, тов. Шац находится в состоянии некоторой…
    — Да, именно в состоянии некоторой. Вот в этом некотором состоянии она, видимо, находится лет пятьдесят. Видеман уже три дня ходит, как очумелый, — в тоне Якименки — небывалые до сих пор потки интимности, и я не могу сообразить, к чему он клонит.
    — Во всяком случае, — говорит Борис, — я со своим проектом попался, кажется, как кур по щи.
    — Н-да. Ваши опасения некоторых оснований не лишены. С такой стервой работать, конечно, невозможно. Кстати, Иван Лукьянович, вот вы завтра вашу стенограмму редактировать будете. Весьма существенно, чтобы эта фраза насчет вождей не была опущена. И вообще, постарайтесь, чтобы ваш протокол был сделан во всю меру ваших литературных дарований. И так сказать, в расчете на культурный уровень читательских масс, ну например, Гулага. А протокол подпишут все. Кроме, разумеется, тов. Шац.
    Заметив в моем лице некоторое размышление, Якименко добавляет:
    — Можете не опасаться. Я вас, кажется, до сих пор не подводил.
    В тоне Якименки — некоторая таинственность, и я снова задаю себе вопрос, знает ли он о БАМовских списках или нет. А влезать в партийную склоку мне очень не хочется. Чтобы выиграть время для размышления, я задаю вопрос:
    — А что она действительно близко стоит к вождям?
    — Стоит или лежит, не знаю. Разве в дореволюционное время. Знаете, во всяких там глубинах сибирских руд, на полном беслтичьи и Шац — соловушко. Впрочем, это вымирающая порода. Ну, так протокол будет, как полагается?
    Протокол был сделан, как полагается. Его подписали все, и его не подписала тов. Шац. На другой же день после этого заседания тов. Шац сорвалась и уехала в Москву. Вслед за нею выехал в Москву и Якименко.

    ТЕОРИЯ СКЛОКИ

Просмотр 2 сообщений - с 31 по 32 (из 32 всего)
  • Для ответа в этой теме необходимо авторизоваться.