Вторжение стихийного в буржуазное пространство


[ — «Рaбочий» в твoрчествe Эpнcтa ЮнгеpаГeштальт «Рабoчего»Лицо и гpаницы бypжуазного oбщeства]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Это подводит нас к теме кризисных аспектов буржуазного мира, для изучения которых, согласно Юнгеру, следует сосредоточиться на буржуазном идеале удобной и безопасной жизни, исключающей всякое вторжение стихийного.

Понятие стихийного занимает центральное место в книге Юнгера. Как и у других немецких авторов, в устах Юнгера слово «стихийное» не равнозначно простейшему; скорее, речь идет о потенциальных силах, таящихся в глубинах реальности и не поддающихся контролю со стороны разума и моральных установок. Эти силы характеризует трансцендентность — могущая иметь как положительный, так и отрицательный характер — по отношению к индивиду. В этом смысле они подобны природным стихиям. Во внутреннем мире они представлены силами, скрытыми в глубинах психики и способными прорываться на поверхность как в личной, так и в общественной жизни. Когда Юнгер говорит о стремлении буржуазного мира исключить возможность прорывов стихийного, он явно продолжает полемику, разгоревшуюся в результате возникновения различных современных ему течении, от иррационализма, интуиционизма и религии жизни до психоанализа и экзистенциализма, и направленную против рационально-морализаторского подхода к человеку, преобладавшего вплоть до недавнего времени. Однако, как мы увидим, его отношение к этой проблеме существенно отличается от весьма спорной позиции, свойственной большинству вышеупомянутых течений, поскольку его мысль устремлена на активные, светлые, а не упадочные, формы контактов человека со стихийным.

Итак, буржуазный мир постоянно озабочен тем, чтобы «наглухо оградить жизненное пространство от вторжения стихийных сил», «возвести крепостную стену, обороняющую его от стихийного». Именно безопасности жизни требовал этот мир, опорой и оправданием которому должен был стать культ разума; того разума, «для которого все стихийное тождественно абсурдному и бессмысленному». Включение стихийного в существование, со всем проблематичным и рискованным, что оно может нести в себе, для буржуа выглядит немыслимым отклонением, которое необходимо избежать путем соответствующего воспитания человека. Юнгер говорит: «Бюргер никогда не испытывает желания помериться силой с судьбой, ибо стихийное лежит за пределами его идеального мира; оно — неразумно, а следовательно, безнравственно. Поэтому он всегда будет стремиться держаться от него на расстоянии, независимо от того, проявляется оно в виде власти или страсти, либо в природных силах огня, воды, земли и воздуха. С этой точки зрения большие города, возникшие на пороге нового века, кажутся нам твердынями безопасности, триумфом стен, уже утративших всякое сходство со стародавними крепостными укреплениями, которые при помощи камня, асфальта и стекла берут в осаду саму жизнь, подобно сотам, проникая в ее сокровеннейшие основы. Здесь всякое техническое завоевание всегда означает триумф комфорта, а любая попытка проникновения стихий регулируется экономикой».

Но для Юнгера аномальный характер буржуазной эры состоит даже не столько в стремлении к комфорту, «сколько в исключительном характере, свойственном этому стремлению; в том, что стихийное оборачивается здесь бессмыслицей, вследствие чего крепостная стена бюргерского порядка одновременно становится крепостной стеной разума». Именно с этого Юнгер начинает свою полемику против бюргерства. Он проводит различие между разумом и культом разума и оспаривает то, что порядок и строгая подготовка к жизни возможны и мыслимы исключительно по рационалистической схеме, в основу которой положена полная закрытость существования от стихийного. Среди приемов, используемых буржуа, Юнгер выделяет тот, целью которого является стремление выдать «всякое наступление на культ разума за наступление на сам разум и благодаря этому свести его к области иррационального». Истина же, напротив, состоит в том, что подобное отождествление возможно только согласно буржуазному видению, то есть исключительно на основании «специфически бюргерского понимания разума, каковое отличается своей несовместимостью со стихийным». Это противопоставление утрачивает свою действенность для нового человеческого типа; помимо прочего, оно реально преодолевается такими фигурами, как, например, «верующий, воин, художник, мореход, охотник, рабочий и даже преступник», то есть всеми теми, к кому буржуа втайне или открыто питает неприязнь, поскольку уже «в складках своих одежд они приносят в город запах опасности, поскольку уже сам факт их присутствия бросает вызов культу разума».

Но «для воина битва является событием, в котором реализуется высший порядок, трагический конфликт для поэта — действием, позволяющим с особой ясностью уловить смысл жизни», в том же преступлении может проявиться блестящий расчет, а «верующий причастен более широкой области жизни, исполненной смысла. Судьба подвергает его испытаниям и опасностям, позволяет ему узреть чудеса, дабы сделать его прямым участником могущественных событий. Боги любят проявлять себя в стихиях, в раскаленных светилах, в громе и молнии, в неопалимой купине». Крайне важно понять, что «человек может вступать со стихийным в отношения как высшего, так и низшего порядка, и на многих уровнях существования безопасность и опасность являются составными частями единого порядка. Бюргера же, напротив, следует понимать как человека, для коего высшей ценностью является безопасность, сообразно которой он и выстраивает свое жизненное поведение». «Идеальное состояние безопасности, достигнуть которого стремится прогресс, связано с мировым господством бюргерского разума, который призван не просто уменьшить источники опасности, но в конце концов полностью их уничтожить. Для этого все опасное должно быть представлено в свете разума как неразумное, что окончательно лишит его права быть частью реальности. Этому миру довольно важно видеть в опасном бессмысленное; опасность покажется устраненной, если отразится в зеркале разума как ошибка».

«Подобное положение дел мы наблюдаем как в духовных, так и в материальных порядках бюргерского мира», — продолжает Юнгер. «В целом оно заявляет о себе в стремлении рассматривать зиждущееся на иерархии государство как общество, то есть как форму, которая возникает посредством рассудочного действия и основополагающим принципом коей является равенство. Оно проявляется в сложной организации системы страхования, благодаря которой не только во внешней и внутренней политике, но и в частной жизни все риски делятся поровну; в стремлении уйти от судьбы посредством расчета вероятностей.

Наконец, оно заметно в многочисленных и сложных попытках свести жизнь души к причинно-следственным отношениям и тем самым перевести ее из области непредсказуемого в область исчисляемого, то есть включить ее в сферу, освещенную внешним сознанием». Повсюду заметно стремление избежать конфликтов, доказать возможность их улаживания. Учитывая же, что последние, несмотря ни на что, все же вторгаются в жизнь, буржуа считает своим главным делом доказать то, что они возникают исключительно в результате ошибки, «повторения которой можно избежать, благодаря воспитанию или просвещению».

Тем не менее это целиком призрачный мир, и просвещение переоценивает свои силы, веруя в его устойчивость. В действительности «опасность всегда налицо; подобно стихии она вечно стремится прорвать плотину, которой ограждает себя порядок, и по законам тайной, но непогрешимой математики становится тем более грозной и смертельной, чем усерднее порядок стремится ее исключить. Ибо опасность желает не просто быть причастной к данному порядку, но быть самой основой той высшей безопасности, которая никогда не будет уделом бюргера». В общем, если даже удастся изгнать стихийное из какой-либо сферы существования, то «этому положены определенные законы, ибо стихийное не только принадлежит внешнему миру, но и составляет неотъемлемую часть жизни каждого индивида».

Человек живет в стихийности одновременно как природное существо и как существо, духовно движимое глубинными силами. «Никакой силлогизм не может заменить биения сердца или деятельности почек; нет ни одной величины, начиная с самого разума, которая время от времени не подчинялась бы низменным или благородным страстям». Наконец, обращаясь к миру экономики, Юнгер отмечает, что «какой бы степени совершенства не достигли методы вычисления, единственным результатом коих должно стать счастье, всегда будет сохраняться остаток, ускользающий от всякого анализа, который человек переживает как чувство оскудения и нарастающего отчаяния».

Итак, источники стихийного бывают двоякого рода. «Во-первых, они заложены в мире, который всегда опасен, подобно морю, таящему в себе опасность даже в полный штиль. Во-вторых, они заложены в человеческом сердце, которое жаждет игры и приключений, любви и ненависти, взлетов и падений, которое нуждается в риске не меньше, чем в безопасности; которому состояние полной безопасности по праву кажется состоянием незавершенным». Впрочем, вполне понятно, что эти слова Юнгера относятся к человеку совершенно иного типа, нежели тот, кто стоял у истоков буржуазного мира и кому дорог этот мир.

Следовательно, область буржуазных ценностей можно измерить «тем расстоянием, на которое якобы отступает стихийное». Юнгер всегда говорит «якобы», поскольку стихийное под разными масками находит способ проникнуть в самое средоточие буржуазного мира, прорываясь при каждом его кризисе и подрывая все его разумные устои. Так, он показывает, что уже в прошлом, в частности во времена французской революции, кровавые «браки» между буржуазией и властью были вполне привычным делом. Опасное и стихийное торжествуют «над самой изощренной уловкой, при помощи которой их пытаются заманить в свои сети; нарушая все расчеты, они ухитряются использовать саму эту уловку для маскировки, и это придает тому, что сегодня называют цивилизацией [в буржуазном смысле] крайне двусмысленный характер; всем известно, насколько тесная связь существует между идеалами всемирного братства и гильотиной, между правами человека и массовыми убийствами». Естественно, эти противоречивые ситуации возникают отнюдь не по желанию буржуа, ибо сам он крайне серьезно относится и к разуму, и к морали; «все это больше похоже на ужасную саркастическую насмешку природы над личинами, в которые рядится мораль, на бешеное ликование крови над разумом, берущей свое, когда смолкают красивые речи». Однако особого внимания заслуживает «та виртуозная игра понятиями, при помощи которой бюргер пытается превратить весь мир в отражение собственных добродетелей, лишить слова всего, что есть в них твердого и необходимого, дабы выявить некую мораль, которую должен признать каждый». Этот прием легко прослеживается, например, в области международной политики, «когда захват колоний выдают за операцию по установлению мира или цивилизаторскую миссию, присоединение чужих провинций — за свободное волеизъявления народа, ограбление побежденного — за репарации». Вполне понятно, что примеры, приводимые Юнгером, легко умножить фактами недавнего прошлого. Среди наиболее типичных можно вспомнить новые «крестовые походы», трибуналы победителей, так называемую «помощь малоразвитым странам» и т. п.

В этом смысле Юнгер также совершенно прав, когда говорит, что именно эпоха, официально и громогласно проповедующая буржуазные ценности «цивилизации», отмечена явлениями, в реальность которых почти невозможно поверить в столь «просвещенном» мире, — рост насилия и жестокости, организованная преступность, разнузданность инстинктов, массовые убийства. Это наглядный пример «сведения к абсурду утопии бюргерской безопасности». Для иллюстрации этого Юнгер напоминает результаты введения «сухого закона» в Америке: морализаторская попытка, рожденная литературой социального утопизма, казалась приемлемой мерой безопасности, но на деле привела лишь к разжиганию самых низменных стихийных сил. Везде, где государство, строго следуя буржуазному принципу, обращается к абстрактным рационально-моральным категориям и пытается устранить стихийное, это оборачивается активизацией последнего вне его. Моральное и рациональное не являются изначальными законами, это лишь «законы абстрактного духа, — говорит Юнгер. — Всякое господство, пытающееся опереться на них, является мнимым господством и мгновенно выявляет утопичный и эфемерный характер бюргерской безопасности». Этот вывод сохраняет свою правоту сегодня не меньше, чем во время первой публикации «Рабочего». Именно с этим связан один из главных факторов кризиса буржуазного мира, обратная — безобразная, темная и опасная — сторона современных общественных структур, с их кажущейся упорядоченностью и управляемостью, но на деле лишенных как сверхъестественного смысла, так и корней в более глубоких психических слоях.

После первой мировой войны, когда уже был написан «Рабочий», в результате применения подобных принципов — в частности буржуазного понятия абстрактной свободы — в международной политике этот феномен рикошета проявился со всей очевидностью. Всеобщее и неизбирательное распространение принципа национальной демократии только усилило состояние мировой анархии и повело к дальнейшему расшатыванию старого строя в результате восстаний колониальных народов и прочих сил, которые, как в Европе, так и за ее пределами обрели политический суверенитет благодаря принципу самоопределения.

Принципу, распространенному даже на те племена и народности, имена которых, как говорит Юнгер, «были нам знакомы в лучшем случае по учебникам этнографии, но никак не по политической истории. Естественным следствием этого стало просачивание в политическое пространство чисто стихийных движений, принадлежащих не столько истории, сколько естествознанию». Сегодня эта ситуация только ухудшилась.

Для нас, однако, важнее проанализировать духовные стороны нынешнего кризиса системы. Сначала Юнгер упоминает те формы защиты и компенсации, которые ранее уже проявились в буржуазном обществе в виде романтизма. «Бывают времена, когда всякое отношение человека со стихийным проявляется в виде склонности к романтизму, что является первым признаком внутреннего надлома. В зависимости от обстоятельств этот надлом может выражаться в бегстве в дальние страны, в пьянстве, безумии, нищете или смерти. Все это суть формы бегства, присущие человеку, который, после тщетных поисков хоть какого-либо выхода как в материальном, так и в духовном мире, сдается и складывает оружие. Впрочем, иногда его капитуляция может обретать видимость атаки; так, тонущий крейсер дает вслепую последний залп из бортовых орудий»

«Мы научились ценить тех часовых, которые пали на своем посту, защищая безнадежное дело, — продолжает Юнгер. — Со многими трагедиями связаны великие имена, но есть и другие, безымянные трагедии, когда, как при газовой атаке, от недостатка необходимого для жизни воздуха вымирали целые группы, целые слои общества». Следующие слова автора также подкреплены его личным опытом и отражают те моменты его биографии, о которых мы говорили в начале: «Бюргеру почти удалось убедить сердце искателя приключений, что ничего опасного не существует, что миром и историей правит экономический закон. Но юношам, под покровом тумана или ночи покидающим родительский дом, внутреннее чувство шептало, что в поисках опасности надо бежать в дальние страны, за океан, в Америку, в Иностранный Легион, в те края, куда Макар телят не гонял. Это привело к появлению людей, которые почти не осмеливались говорить на собственном, более высоком языке, будь то язык поэта, ощущающего свое сродство с буревестником, чьи мощные, созданные для бури крылья в чуждой и безветренной атмосфере становятся лишь предметом назойливого любопытства, или язык прирожденного воина, который кажется ни на что не годным, потому что жизнь торгашей внушает ему отвращение».

Решающим, переломным моментом стала первая мировая война. «За ликованием добровольцев, с восторгом встретивших весть о начале войны, — пишет Юнгер, явно вспоминая личные переживания, — стояло нечто гораздо большее, чем простое чувство освобождения для сердец, которым внезапно открылись перспективы новой, более опасной жизни. В нем одновременно таился революционный протест против старых ценностей, безвозвратно утративших свою силу. Отныне течение мыслей, чувств и событий окрасилось новым, стихийным оттенком». Однако здесь наиболее важно, что силой самих обстоятельств начал вырисовываться также особый новый образ жизни. Юнгер указывает на то, что первоначальный энтузиазм фронтовой молодежи во многом еще был рожден идеализмом и обывательским патриотизмом, присущими все тому же буржуазному миру. Но довольно быстро выяснилось, что война требует иных душевных резервов, значительно отличающихся от тех, которые питались источниками подобного рода, то же различие существует между воодушевлением только выступившего в поход войска и «его действиями среди стали и огня на изрытом воронками поле битвы». Испытание огнем обозначило границы, в которых был оправдан романтический протест. Оказалось, что он «обречен выродиться в нигилизм, ибо, будучи попыткой бегства из гибнущего мира, бунта против него, он сам тем не менее всегда остается обусловленным этим миром». Для того же чтобы стать реальной силой, он должен смениться героизмом особого рода. Здесь заявлена одна из главных тем «Рабочего»: необходимость пройти через зону разрушения, самому оставаясь ему неподверженным Одинаковый опыт одного и того же поколения имел совершенно разные, почти прямо противоположные последствия: «война сломила одних, другим же близость смерти, огня и крови дала неведомое до сих пор здоровье». Для одних единственной опорой были буржуазные ценности, основанные на ценности индивида и устранении стихийного, для других — способность к новой свободе; именно это развело их по разные стороны. Для описания мироощущения первых Юнгер мог бы воспользоваться следующими словами Э.M. Ремарка, которыми начинается его знаменитая книга «На Западном фронте без перемен»: «Эта книга никого не обвиняет и ничего не доказывает; это только рассказ о поколении, сломленном войной, даже если снаряды его пощадили». Вторых же можно считать предвестниками того нового образа человека, который Юнгер позднее назовет «типом»; человека, которого невозможно сломать, который твердо стоит на ногах благодаря своей способности к активному контакту со стихийным, человека, овладевшего высшими формами ясности, сознания, самообладания, дезиндивидуализации и реализма, которому знакома радость от полной самоотдачи, от максимума действия с минимумом «почему?» и «для чего?» Здесь «пересекаются линии чистой силы и математики»; в пространстве возросшего сознания «становится возможным неожиданное и ранее невиданное усиление первостихий жизни и ее средств».

«В тайных центрах силы, благодаря которой человек одерживает победу над царством смерти, мы встречаем новое человечество, воспитанное в духе новых требований, — говорит Юнгер. — В этом ландшафте лишь с большим трудом удастся отыскать индивида, ибо огнем здесь было выжжено все, не имеющее объективного характера». Происходящие процессы таковы, что всякая попытка совместить их с романтизмом и идеализмом индивидуалистического образца неизменно приводит к абсурду. Для победного преодоления дистанции в «пару сотен метров, где царит механическая смерть», недостаточно абстрактных моральных или духовных принципов, свободной воли, культуры, энтузиазма или слепого опьянения, рожденного презрением к опасности. Необходима новая, целенаправленная сила; бойцовские качества, которые обретают «не индивидуальную, но функциональную ценность». Здесь же проясняются соотношения между точкой разрушения и духовной вершиной существования, здесь рождается предчувствие абсолютной личности. Отношения со смертью преображаются, и «гибель настигает человека в те драгоценные мгновения, когда он подчиняется высочайшим требованиям жизни и духа». Тогда «смерть может стать и высочайшей свободой». Все это составляет естественную, желаемую часть нового жизненного стиля. Перед нами предстают «образцы высочайшей дисциплины сердца и нервов — примеры предельного, трезвого, почти железного хладнокровия, героического сознания, которое умеет распоряжаться своим телом как простым орудием и, забывая об инстинкте самосохранения, принуждать его к выполнению ряда сложных операций. В охваченных огненным вихрем сбитых самолетах, в затопленных отсеках подводных лодок продолжается не отмеченная ни в одном рапорте работа, которая, по сути, уже пересекла черту жизни». Таким образом, в «типе» соединяются две крайности — с одной стороны, стихийное, действующее в себе и вне себя, с другой, жесточайшая дисциплина, предельное самосознание и объективность, полный контроль при тотальном задействовании собственного существа. Так, согласно Юнгеру, уже в ходе первой мировой войны возник прообраз той новой «внутренней формы», которая, как мы уже говорили, по его мнению, должна была стать определяющей для будущего человечества, уже за рамками чисто военного опыта и тех отдельных случаев, когда она становилась достижением единиц. Последний кризис буржуазного мира и всех старых ценностей является для Юнгера следствием торжества механико-технической цивилизации, со всеми сопутствующими стихийными формами. Как на современных полях сражения, так и в полностью технизированном мире духовным победителем становится в сущности один и тот же тип. Столь же идентичны по сути внутренний склад и тот вид преодоления, которые требуются в обоих случаях. Так вырисовывается гештальт того, кого Юнгер называет рабочим, der Arbeiter, который является идейным преемником «настоящего, непобежденного солдата великой войны».


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]