Глава тринадцатая ИЗГНАНИЕ ИЗ РЕЛИГИОЗНО-ФИЛОСОФСКОГО ОБЩЕСТВА


[ — РoзaнoвНиколюкин А. Н. Рoзанов]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

П. А. Флоренский напечатал в марте 1913 года в редактируемом им «Богословском вестнике» розановскую статью «Не нужно давать амнистию эмигрантам». Революционеры и либералы набросились на эту «позорную» статью за высказанное в ней предложение не пускать обратно в Россию политических эмигрантов. «Реакционер», «мракобес» — таковы были наиболее «мягкие» определения.

С тех пор эту злополучную статью, ставшую одним из поводов для отлучения Розанова от Религиозно-Философского общества, не перечитывали. Она просто числилась в активе тех, кто «обличал» писателя. И только в седьмом томе Собрания сочинений (1996) она вновь увидела свет.

Что же сказал в ней Василий Васильевич и почему он требовал не допускать возвращения политических эмигрантов задолго до того, как возникла пресловутая история с «запломбированным вагоном»? А писал он следующее: «Не нужно звать „погрома“ в Белосток, не надо „погрома“ звать и в Россию: ибо „революция“ есть „погром России“, а эмигранты — „погромщики“ всего русского, русского воспитания, русской семьи, русских детей, русских сел и городов, как все Господь устроил и Господь благословил» [671].

Статья «Не нужно давать амнистию эмигрантам» становится понятна и вполне закономерна в свете того, что писал Розанов о губительности революции для России. Еще в 1909 году, когда «партия на партию, террор на реакцию и обратно», он писал первому переводчику «Капитала» К. Маркса в России Г. А. Лопатину: «Только мне ужасно жаль бедную Россию, которая решительно валится набок. А с той и другой стороны так самодовольно „стреляют“…» [672]

Все начиналось с «церковного ослушания». В 1906 году в Париже на русском языке вышла книга Розанова «Русская церковь и другие статьи», в предисловии к которой, датированном 5 марта 1905 года, автор писал: «Д. Е. Жуковский, издатель „Вопросов жизни“ (в Петербурге) и переводчик Куно Фишера и др. трудов по классической германской философии, — любезно предложил мне издать за границей сборник таких статей моих, которые не прошли вовсе или прошли со значительными сокращениями в русской печати по причинам, у нас условно называемым „независящими“. Таковы были все доклады по церковным вопросам, прочитанные мною в Петербургских Религиозно-Философских собраниях в 1902 и 1903 гг. и напечатанные с чрезвычайными сокращениями в „Новом пути“». Теперь Розанов печатал все это полностью.

Когда же в 1909 году книга была переиздана (хотя и не в полном виде) в Петербурге, то это привело автора на скамью подсудимых. 8 октября 1909 года Петербургский комитет по делам печати обратился к прокурору Судебной палаты с просьбой возбудить судебное преследование за эту книгу. В донесении сообщалось, что первоначально статья «Русская церковь» была напечатана на итальянском языке в изданном в 1905 году в Милане сборнике, а затем со значительными сокращениями на русском языке в 1906 году в журнале «Полярная звезда», выходившем под редакцией П. Б. Струве.

О самой книге Комитет по делам печати делал суровое суждение: «Содержание ее заключается, с одной стороны, — в целом ряде весьма резких нападок на русскую церковь, с другой — в совершенно отрицательной критике христианского вероучения. Рассматривая вопрос о влиянии церкви на жизнь русского народа, автор категорически утверждает, что влияние это в общем было весьма вредное. Особенно вредным оказалось оно в отношении к семейной жизни русского народа. „Вопреки Библии, в разрушение ее слов, — говорит он на страницах 16–17, — Церковь русская выкинула вовсе любование Адама на Еву и сотворение ее Богом в удовлетворение столько же духовной жажды Адама, сколько и физической“… У православных плотская сторона в идее брака вовсе отрицается, и все дело получило скотское, свинское, абсолютно бессовестное выражение». Христианский брак, писал Розанов, есть «голое и безлюбовное размножение», производство «духовных чад Церкви» [673].

Такого Комитет по делам печати вынести не мог, и письмо к прокурору заканчивается весьма грозно. Розанов обвиняется в отрицании одной из важнейших христианских истин — учения Христа. На книгу накладывается арест, к ответственности привлекаются виновные в ее напечатании и автор.

8 января 1910 года Петербургский окружной суд постановил брошюру Розанова уничтожить. Но времена были уже не те, что в 1895 году, когда была запрещена статья Розанова о монархии. И вот Судебная палата в закрытом заседании 14 октября 1910 года пересматривает решение и допускает книгу к обращению, но с исключением из нее ряда мест.

4 марта 1911 года старший инспектор типографий и книжной торговли в Петербурге сообщил в Главное управление по делам печати, что из брошюры Розанова сделаны надлежащие вырезки. Наконец, помощник градоначальника сообщил в Главное управление по делам печати, что 28 апреля 1911 года в типографии градоначальника «в комиссии уничтожены посредством разрывания на части вырезки из книги Розанова „Русская церковь“» [674].

Василий Васильевич вступил в единоборство с Церковью и Христом. Он боролся с Богом во тьме ночи подобно библейскому Иакову, оставшемуся после этой борьбы хромым.

Наиболее определенно Розанов высказался об этом в книге «Темный лик» (1911), где центральной была статья «О Сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира», вызвавшая наибольшие споры.

В 1910 году Розанов выпустил книгу «В темных религиозных лучах». Она была запрещена, ее тираж уничтожен, хотя в следующем году из материалов этой книги Розанов подготовил две другие: «Темный лик» и «Люди лунного света». Но один экземпляр той книги все же сохранился. В исключенном цензурой разделе «Черточка к черточке» содержится весьма ироническая характеристика русского духовенства. Розанов вспоминает: «Однажды мы, несколько писателей, были на беседе у одной важной духовной особы, где присутствовало несколько епископов и архимандритов. Когда после беседы мы вышли на свежий воздух, то Д. В. Философов, обертываясь к Д. С. Мережковскому и мне, сказал своим неуверенным голосом и тихо смеясь: „Как это странно: вот мы все пришли туда как защитники плоти и говорили смело за плоть, за радости мира, за сытую и, во всяком случае, нормальную, без самоумерщвления, жизнь“. Смех его увеличился, и он продолжал: „И думал я, сидя среди них: да какие ж мы защитники плоти, — в нас и весу-то чуть не несколько фунтов, худые, бледные, малорослые. Вы, Вас. Вас., Вы, Дмитрий Сергеевич? Взглянуть не на что. И они с нами спорили и говорили, что постыдно служить плоти: между тем не было между ними менее пяти пудов весу в человеке, и щеки красные, лоснящиеся, губы сочные“. И он смеялся. А мы все недоумевали» [675].

Протоиерей Георгий Флоровский весьма резко критиковал Розанова за его выступления против догматического христианства и русского духовенства. В своем фундаментальном труде «Пути русского богословия» он писал: «Розанов есть психологическая загадка, очень соблазнительная и страшная. Человек, загипнотизированный плотью, потерявший себя в родовых переживаниях и пожеланиях» [676]. Флоровский подтверждает, что Розанов «производил впечатление, увлекал, завлекал», но в то же время считал, что он одержим своими мыслями, «романтической прихотливостью», но не владеет ими, не желает отвечать за них.

Для Розанова Христос есть дух небытия, а христианство — религия смерти, апология сладости смерти. И вот религия рождения и жизни, проповедуемая Розановым, объявила непримиримую войну Иисусу сладчайшему, основателю религии смерти. Религия Христа лишь одно признавала прекрасным — умирание и смерть, печаль и страдание.

Горячо полемизировал с этими мыслями Розанова Н. А. Бердяев, так изложивший их суть:

«У Бога есть дитя — Христос и дитя — мир. Розанов видит непримиримую вражду этих двух детей Божьих. Для кого сладок Иисус, для того мир делается горек. В Христе мир прогорк. Те, что полюбили Иисуса, потеряли вкус к миру, все плоды его стали горькими от сладости Иисуса…

Нужно выбирать между Иисусом и миром, между двумя детьми Божьими. Нельзя соединить Иисуса с миром, нельзя разом их любить, нельзя чувствовать сладость Иисуса и сладость мира» [677].

При этом Бердяев отмечает, что розановская постановка вопроса производит очень сильное впечатление, все возражения со стороны апологетов христианства представляются «жалкими и слабыми». Однако он считает ложной исходную точку Розанова о противостоянии Христа и мира. Так спор между Розановым и Бердяевым свелся к оспариванию исходной позиции, которая для Розанова была аксиоматична.

Постоянно в «Апокалипсисе нашего времени» тема Христа и мира превратилась в открытый и безоговорочный бунт против христианства, которое Розанов винил в революции, но провал которого не означал еще гибели второго Божьего дитя — мира.

Понимание вопросов жизни, философии, религии, искусства, литературы зиждется у Розанова на центральной проблеме всего его творчества — семье и поле. Если Бог утверждает пол, оплодотворение, рождение (Ветхий Завет), то Розанов с Богом; если Христос за аскезу против пола и плотской любви (Новый Завет), то Розанов против такого Бога. Пол это и есть Бог, святое и чистое в человеческой жизни.

Автор вышедшей в Париже книги об «Опавших листьях» А. Д. Синявский пишет: «Бунт Розанова против Бога — это одновременно бунт с Богом и во имя Божие против чего-то, с его точки зрения, чуждого Богу… Розанов дошел до того, что ставил Богу вопрос, как бы ультиматум: либо я, Розанов, либо Христос — с твердой уверенностью, что Бог выберет именно его, Розанова. Это возможно, конечно, только потому, что внутренне, психологически для Розанова Бог неотделим от него и Бог никогда его не оставит, что бы он ни сделал, даже если он, Розанов, вступит на путь богоборчества» [678].

Отрицая Христа и Евангелие, Розанов любил русское духовенство, простых и добрых людей русской церкви, как его друг новгородский протоиерей Александр Устьинский, с которым он переписывался многие годы. Антицерковность уживалась у него с тягой к бытовому православию, как христианство уживалось с антихристианством.

Зинаида Гиппиус в своих воспоминаниях писала о розановском понимании Христа и мира: «Христос — Он свой, родной, близкий. И для Розанова было так, точно вот этот, живой, любимый, его чем-то ужасно и несправедливо обидел, что-то отнял у него и у всех людей, и это что-то — весь мир, его светлость и теплость. Выгнал из дома в стужу» [679].

В отличие от фрейдизма, сводящего интеллектуальную деятельность к функции пола, к сублимации половой энергии, Розанов видел истоки жизни в поле. Бог создал пол как незавершенность своего творения. В соединении полов осуществляется то окончательное творение, которое Бог оставил человеку: «Как бы Бог хотел сотворить акт: но не исполнил движение свое, а дал его начало в мужчине и начало в женщине. И уже они оканчивают это первоначальное движение. Отсюда его сладость и неодолимость» (104).

Ближайшим результатом «богоборчества» Розанова стало предложение епископа Саратовского Гермогена о предании «явного еретика» Розанова церковному отлучению (анафеме). 27 февраля 1911 года в рапорте Синоду Гермоген писал: «У нас в Саратове в книжных магазинах „Нового времени“ стали теперь продавать брошюру В. Розанова „Русская церковь. Дух. Судьба. Ничтожество и очарование“. Брошюра анонсируется заманчивым объявлением — „Освобождена от ареста по решению С. Петербургской Судебной палаты“. Такого рода анонс привлекает к брошюре внимание со стороны общества» [680].

16 июня 1911 года тот же Гермоген направил Синоду доклад и о другой книге Розанова — «Люди лунного света», в которой автор, «воспевая гимны „священным блудницам“, проповедует разврат, превозносит культ Молоха и Астарты, осмеивает евангельское учение о высоте девства, восхваляет язычество с его культом фаллоса… извращает смысл монашества и клевещет на него и издевается над духовенством».

Требуя изъятия этих книг из обращения и отлучения автора от церкви с запрещением в дальнейшем его «антиморальной литературной деятельности», Гермоген, ссылаясь на Евангелие, предлагал «предать его сатане во измождение плоти…». Что под этим конкретно подразумевал епископ, остается неясным.

Дело с докладом Гермогена тянулось год за годом. Синод не спешил с отлучением Розанова, памятуя, очевидно, неудачу с отлучением Льва Толстого. В сентябре 1914 года Синод вновь рассматривал рапорт и доклад к тому времени уже бывшего Саратовского епископа Гермогена, но окончательного решения не принял.

Наступил 1917 год. В июне Синод снова обратился к рапорту и докладу Гермогена, требовавшего «пресечение возможности широкого распространения этих книг», хотя тиражи были давно распроданы. При наступившем бессилии судебной власти приводить в исполнение свои решения Синод счел за благо закрыть это дело, сославшись на постановление Временного правительства о свободе печати и «воспрещения применения к ней мер административного воздействия» [681]. Так Временное правительство прекратило судебные преследования Розанова.

После выхода «Темного лика» Розанов в одном из писем Горькому летом 1911 года высказал свое двойственное, «несовместимо единое» отношение к церкви, с которой он «воюет всю жизнь». Она «ненавидима и ненавистна», а с другой стороны — «единственное почти теперь интересное на земле»: «Я вот „век борюсь“ с церковью, „век учусь“ у церкви; проклинаю — а вместе только ее и благословляю. Просто черт знает что. Голова кружится…» [682]

Горький ставил Розанова как мыслителя в один ряд с Достоевским и Толстым, а о его богоборчестве писал: «Особенно теплеет, когда В. Розанов в последних своих книгах: „Темный лик“, „Люди лунного света“, „Русская церковь“ — убедительнейше доказывает, что наше христианство — нехорошо и душевредно» [683].

Философ и историк русской философии В. В. Зеньковский пишет по поводу «богоборческих» мотивов у Розанова: «Было бы неверно видеть в Розанове человека, забывающего Бога ради мира; его упования и искания он так глубоко держит в себе, что его религиозное сознание деформируется, меняется для того, чтобы не дать погибнуть ничему ценному в мире. В споре мира с Богом Розанов (как и Леонтьев) остается в плоскости религиозной, — но если Леонтьев ради Божией правды, как он ее понимал, готов отвернуться от мира, „подморозить“ его, то Розанов, наоборот, ради правды мира отвергает христианство за его „неспособность“, как он думает, принять в себя эту правду мира» [684].

Претендуя на то, что он «сломал Евангелие… И никто не соберет от него осколков» [685], Розанов и тему наиболее спорной своей книги «В темных религиозных лучах» так выразил в одной из позднейших записей: «Смех — язычество, слезы — христианство». Но в то же время постоянно сомневался, колебался: ведь высшие, «достигшие» христиане — в вечной улыбке. Дионисийское, родовое, семейное начало, а с другой стороны — аскетически-монашеское, христианское. На такой антиномии, на этих «темных лучах» и построена книга.

Автор не приемлет скопческое монашество, церковно-историческое монашество, как и превратившееся в доктрину христианство. В храме он скучает, но «около церковных стен», то есть в храме природы, он восторженно молится, любит троицкие березки, белую рубашечку при крещении, но враждебен религиозной догматике. Священник в рясе — его оппонент, но тот же священник как семьянин — его друг.

Получив «Людей лунного света», М. О. Гершензон писал Василию Васильевичу: «Вы, несомненно для меня, сделали великое открытие, подобное величайшим открытиям естествоиспытателей, и притом в области более важной, — где-то у самых корней человеческого бытия» [686]. Эти «корни человеческого бытия» находил Розанов в Древнем Египте и Ветхом Завете, в иудаизме и христианстве, хотя понимал их по-своему. Размышляя о соотнесенности этих феноменов, он публикует в «Новом пути» серию статей «Юдаизм», стремясь осмыслить для себя древнюю религию, обожествлявшую семя, пол, роды.

Осенью 1909 года завязалась переписка Розанова с Гершензоном, который обвинил его в том, что он «чувствует национальность». Гершензон считал это «звериным чувством».

Розанов с уверенностью и совершенно искренне отвечал на это: «Антисемитизмом я, батюшка, не страдаю: но мне часто становится жаль русских, — как жалеют и детей маленьких, — безвольных, бесхарактерных, мило хвастливых, впечатлительных, великодушных, ленивых и „горбатых по отце“. Что касается евреев, то, не думая ничего о немцах, французах и англичанах, питая почти гадливость к „полячишкам“, я как-то и почему-то „жида в пейсах“ и физиологически (почти половым образом) и художественно люблю и, втайне, в обществе всегда за ними подглядываю и любуюсь… Мне все евреи и еврейки инстинктивно милы».

После убийства П. А. Столыпина образ мыслей Розанова меняется, и он пишет Гершензону в начале 1912 года: «Я настроен против евреев (убили — все равно Столыпина или нет, — но почувствовали себя вправе убивать „здорово живешь“ русских), и у меня (простите) то же чувство, как у Моисея, увидевшего, как египтянин убил еврея» («убил Египтянина и скрыл его в песке»).

Василий Васильевич признавался, что когда он пишет дурно о евреях, то всегда с болью думает: «Это будет больно Гершензону», которого он любил. Но «что делать, после смерти Столыпина у меня как-то все оборвалось к ним (посмел бы русский убить Ротшильда и вообще „великого из ихних“). Это — простите — нахальство натиска, это „по щеке“ всем русским — убило во мне все к ним, всякое сочувствие, жалость».

Убийство Столыпина потрясло Розанова. Он едет в Киев на похороны и публикует четыре статьи о Столыпине и его историческом значении. В первой, озаглавленной «Террор против русского национализма», он утверждает, что Столыпин положил «национальную идею в зерно политики». «Центробежные силы в стране не ограничиваются сдержанным ропотом, но выступают вперед с правовым насилием. Они не хотят примириться с главенством великорусского племени; не допускают мысли, чтобы оно выдвигалось вперед в руководящую роль» [687].

На другой день после смерти Столыпина в статье «К кончине премьер-министра» Розанов писал: «Это такой вызов русскому народу, такая пощечина тысяче русских городов, такое заушение молодому русскому парламентаризму, такой плевок в глаза 17-му октября, от которого Россия, пошатнувшись, не могла не схватиться за сердце».

Розанов бесповоротно осуждает террор и революционизм: «Вот они, полувековые смертельные враги России, распинатели государственных людей ее, ее — по-старомосковскому — „служилых людей“; издевающиеся над всем русским, старым, новым и будущим».

Революционерам нужен не парламентаризм, а претворение собственной мечты, зародившейся в парижских и женевских конспирациях. Россия для них — чистый лист бумаги, где «эти маньяки и злодеи чертят свои сумасшедшие воздушные замки».

Историческое значение Столыпина Розанов видел в попытке обустроить Россию после революции 1905 года и в предвидении новых потрясений. Развивая и как бы комментируя знаменитые столыпинские слова: «Им нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия», — Розанов писал: «После развала революции, когда русские живьем испытали, что такое „безвластие“ в стране и что такое стихии души человеческой, предоставленные самим себе и закону своего „автономного“ действия, — все глаза устремились на эту твердую фигуру, которая сливалась с идеею „закона“ всем существом своим. Все начало отшатываться от болотных огоньков революции, — особенно когда премьер-министр раскрыл в речах своих в Г. Думе, около какого нравственного омута и мерзости блуждали эти огоньки, куда они манили общество… Революция была побеждена, в сущности, через то, что она была вытащена к свету».

Столыпин не сумел или, вернее, ему не дали остановить сползание страны к национальному краху. «Но великая заслуга Столыпина состояла в том, — продолжает Розанов, — что он боролся с революциею как государственный человек, а не как глава полиции. Он понял, что космополитизм наш и родил революцию; и чтобы вырвать из-под ног ее почву, надо призвать к возрождению русское народное чувство».

Скорбью исполнились сердца русских при вести о смерти Столыпина, говорит Розанов. «Сегодня — день нравственной муки русского общества. Мука эта так велика, что задвигает собою государственные соображения. Не осматривают хозяйство, не исчисляют богатство, не считают убытки, когда в дому стоит гроб. Гроб — в России».

Политика, как таковая, — явление глубоко безнравственное, считал Василий Васильевич, утверждавший, что в основе государства должно лежать начало человеческое и, стало быть, нравственное. «Дайте мне семью — и я дам вам цивилизацию; дайте дьяволу в цивилизации проткнуть гнилой палкой семью — и цивилизация рухнет как мертвец» [688], — писал он еще в 1898 году С. А. Рачинскому.

«Что ценили в Столыпине? — вопрошает Розанов в последней статье о нем. — Я думаю, не программу, а человека; вот этого „воина“, вставшего на защиту, в сущности, Руси». Революция при нем стала одолеваться морально в мнении и сознании всего общества. И достигнуто было это не искусством его, считает Розанов, а тем, что «он был вполне порядочный человек».

Столыпин показал единственный возможный в России путь парламентаризма. Он указал, что «если парламентаризм будет у нас выражением народного духа и народного образа, то против него не найдется сильного протеста, и даже он станет многим и наконец всем дорог. Это — первое условие: народность его. Второе: парламентаризм должен вести постоянно вперед, он должен быть постоянным улучшением страны и всех дел в ней» [689].

Во вторую годовщину смерти Столыпина в Киеве был открыт ему памятник (разрушенный позднее украинскими большевиками). Как бы предчувствуя приближающееся лихолетье России, Розанов писал в статье «К открытию памятника П. А. Столыпину», что только глубокая мечтательность русских и знаменитое русское «долготерпение» мирились и выносили, что у нас иногда на долгие десятилетия водружалось «безнациональное правительство» [690].

Розанову всегда присущ антиномизм мышления, что проявилось и в его отношении к еврейскому вопросу. Понимание и любовь соседствуют с настороженностью, недоверием, ожиданием «беды для себя».

В 1909 году Розанов писал: «Мне как-то пришлось прочесть, что нет ничего обыкновеннее на улицах Иерусалима, как увидеть жителя (не помню, сказано ли „еврея“), спешно идущего, который держит в руках цветок и постоянно подносит его к носу. В Берлине и Лондоне этого невозможно встретить. В другой раз я удивился, прочитав, что в иерусалимских молитвенных домах евреи часто передают из рук в руки разрезанный пополам свежесорванный лимон, и все поочередно обоняют его, „дышат его запахом“. Ритуальный закон, что в субботу или в пасху евреи вдыхают запах вина, разлитого перед всеми сидящими за трапезою по стаканам, — известен. Это обонятельное отношение к вину вместо вкусового или впереди вкусового — замечательно» (465–466). Розанов всегда с особым вниманием относился к ритуальности иудаизма.

И вот через шесть лет он делает в «Мимолетном» такую «программную» запись о евреях, может быть, наиболее характерную для его умонастроений того «смутного времени»: «Вот что: все евреи, от Спинозы до Грузенберга, не могут отвергнуть, что когда произносится слово ЕВРЕИ, то все окружающие чувствуют ПОДОЗРЕНИЕ, НЕДОВЕРИЕ, ЖДУТ ХУДОГО, ждут беды себе. Что? Почему? Как? — Неизвестно. Но не поразительно ли это общее беспокойство, и недоверие, и страх…» [691]

Эти два отрывка так же взаимоисключающи, как и статьи Розанова «направо» и «налево» в «Новом времени» и «Русском слове». Свои религиозно-философские построения он пытался прилагать к конкретным историческим фактам, не задумываясь подчас о том общественном резонансе, который это могло иметь.

Осенью 1913 года Розанов пишет несколько статей в газете правых депутатов Думы «Земщина» в связи с судебным процессом М. Бейлиса. Руководители Религиозно-Философского общества, и прежде всего Мережковский и А. В. Карташев, поднимают вопрос об изгнании Розанова из своей среды за эти статьи против Бейлиса.

19 января 1914 года Религиозно-Философское общество было собрано для исключения Розанова. Председательствовал Е. В. Аничков, известный критик и историк литературы, только что закончивший издание Полного собрания сочинений Добролюбова и выпустивший в том же году свой главный труд «Язычество и Древняя Русь».

Разгорелась острая дискуссия, раздавалось много голосов в защиту Розанова. Особенно защищали его священники. Председательствующий даже растерялся, и заседание было отложено.

М. М. Пришвин, присутствовавший на этом первом заседании, записал в Дневнике не без чувства юмора: «Когда-то Розанов меня исключил из гимназии, а теперь я должен его исключать. Не хватило кворума для обсуждения вопроса, но бойцы рвались в бой».

Действительно, судьбы этих двух писателей оказались тесно связанными. Пришвин учился в елецкой гимназии у Розанова, по настоянию которого он был исключен.

В письмах Н. Н. Страхову 21 марта 1889 г. Розанов рассказал историю этого исключения: «3-го дня и со мной случился казус: поставил я ученику 4-го класса, не умевшему показать на карте о. Цейлон, двойку. Он пошел на место, сел, а потом встал и говорит: „Если меня из-за географии оставят на 2-й год, я все равно не останусь в гимназии и тогда с Вами расквитаюсь“ и еще что-то, я от волнения не расслушал: „Тогда меня в гимназии не будет — и Вас не будет“; поговорил и сел. Через несколько минут встает: „Я это сказал в раздражении, когда я раздражаюсь — никогда не могу себя сдерживать, и прошу у Вас извинения“. Я попросил его сесть на место: „Я сяду, но вот запомните, что я уже перед всем классом извинился“. Он был раньше уже записан, и я как дежурный классный наставник сидел с арестованным: „Что побудило Вас к поступку такой важности и каковы вообще Ваши представления о людях, с коими Вы вступаете в отношения“, — спросил я его; он мне разъяснил, что вообще никого не считает выше себя, а пригрозил мне потому, что хочет выделиться из среды класса, показать, на что он способен; но вообще расспросы мои нашел длинными и сказал, что через 2 часа к нему придет репетитор и ему нужно приготовить к его приходу греческий перевод; я сказал: „Садитесь“, но заметил, что, вероятно, ему уже никакие переводы более не нужны будут. У этого ученика более 1 500 000 капитала и он любимец матери, коя ненавидит старшего брата (ученик VII класса, тихий малый) и хлопочет у адвокатов, не может ли она все имущество передать по смерти 2 сыновьям, обойдя старшего (говорят, она — удивительная по уму помещица, но к старшему сыну питает органическое отвращение); я все это знал и видел, где корень того, что в IV классе он уже никого не считает выше себя. Сегодня на 2-м уроке написал директору докладную записку о случившемся, в большую перемену собрался совет, и все учителя единогласно постановили уволить. Завтра ему объявят об этом, а я сегодня после уроков купил трость, в виду вероятной необходимости защищаться от юного барича» (фонд Н. Н. Страхова в Государственной публичной библиотеке Академии наук в Киеве, ед. хр. 17 949).

Новая встреча Розанова и Пришвина состоялась 28 ноября 1909 года, и Пришвин записал в Дневнике: «Встретились два господина, одному 54 года, другому 36, два писателя, один в славе, сходящий, другой робко начинающий.

20 лет тому назад один сидел на кафедре учителя географии, другой стоял возле доски и не хотел отвечать урока… — У меня с одним Пришвиным была история. — Это я самый… — Как?!» [692]

И вот теперь Мережковский, который «влюблен в Розанова» (сам Розанов писал в «Опавших листьях»), хочет исключить его из общества. «Возмущение всеобщее, — вспоминает Пришвин, — никто ничего не понимает, как такая дерзкая мысль могла прийти в голову исключить основателя Религиозно-Философского общества, выгнать Розанова из единственного уголка русской общественной жизни, в котором видно действительно человеческое лицо его, ударить, так сказать, прямо по лицу. И мало ли еще чем возмущались: говорили, что это вообще не по-русски как-то — исключать и многое другое. Какая-то девственная целина русской общественности была затронута этим постановлением совета, и люди самых различных партий, толков и между ними настоящие непримиримые враги Розанова — все были возмущены. Словом, произошло полное расстройство общественных основ этого маленького петербургского муравейника».

Для самого Пришвина зрелище было непереносимое. Пять лет спустя, после смерти Розанова, он записал: «В судьбе моей как человека и как литератора большую роль сыграл учитель елецкой гимназии и гениальный писатель В. В. Розанов. Ныне он скончался в Троице-Сергиевой лавре, и творения его, как и вся последующая литература, погребены под камнями революции и будут лежать, пока не пробьет час освобождения».

Через неделю, 26 января 1914 года, заседание Религиозно-Философского собрания возобновилось. Силы против Розанова (который на заседания не ходил) сплотились, народу привалило видимо-невидимо. На этот раз председательствовал профессор-экономист М. И. Туган-Барановский. А. В. Карташев начал с напоминания, что еще 14 ноября 1913 года Совет Общества постановил, что последние выступления Розанова в печати «несовместимы с общественной порядочностью» и делают «невозможной совместную работу с ним в одном и том же общественном деле». После этого Совет обратился к Розанову с предложением самому «выбыть из числа членов», дабы не оглашать настоящее постановление в общем собрании Общества.

В ответ на это Розанов прислал частное письмо, начинающееся так: «Я предпочел бы, чтобы меня исключили из Общества формально и по такому-то параграфу, так как это представляет свой интерес» [693]. Тогда Карташев обратился к Розанову со вторым письмом с просьбой официального ответа, на что ответа не последовало, и 11 декабря Совет Религиозно-Философского общества постановил предложить общему собранию исключить Розанова из числа членов.

Выступивший ближайший друг Мережковских Д. В. Философов поставил свой излюбленный вопрос «Или мы, или он»: «Общество должно исключить или нас, или Розанова. Именно так вопрос мы и ставим».

Ряд священников и религиозных философов выступили против суда над Розановым и против его исключения. «Неужели только один Розанов говорил нам жестокие вещи? Что же, мы стали бы изгонять из нашего Общества и Константина Леонтьева, который тоже говорил жестокие вещи?»

Решительно против исключения Розанова выступил друг А. Блока Е. П. Иванов. «Вы прибегли к полицейской мере изгнания, — сказал он, — не будучи в силах справиться с врагом словом». Кстати, в связи с этим вызывает сомнение прозвучавшее в некоторых воспоминаниях современников утверждение, будто А. Блок голосовал за исключение Розанова.

Самым блестящим было выступление Вячеслава Иванова. Во всяком случае, и через полвека у русских писателей не было мужества так говорить на судах над писателями, нередко проводившихся в большевистские времена.

Выступавшие до Вяч. Иванова с попытками обвинения Розанова говорили «с робостью, даже с нравственною трусостью», что не человека судят, что не смеют судить человека. Кто же тогда остается, кто же осуждается — писатель? Но писатель вообще не судим и суду не подлежит. «Писатель и потомство посмеются над таким судом, если бы он мог состояться; писатель презирает такой суд… Писатель, целиком взятый, столь нежный и целостный организм, что разбивать его на части и вырывать их из контекста нельзя. Тогда пришлось бы исключить и Достоевского, и Сологуба, и, конечно, Мережковского исключили бы 100 раз… Мы исключили бы и Гоголя, если бы жили в эпоху „Переписки с друзьями“ и проч., всякий раз поступали бы смешно и неплодотворно».

Розанов никогда не только не призывал к погромам, но и не унижал еврейский народ. Если бы он призывал к кровопролитию, тогда подобные призывы выпадали бы из сферы писательской деятельности и подлежали бы суду и тогда, говорит Вяч. Иванов, он первый стоял бы за «всевозможное опозорение» Розанова.

«Но здесь дело иное, — продолжает он. — Я встречаю с его стороны заявления, может быть, мне непонятные по своей психологической и этической связи, заявления парадоксальные, больше того, отвратительные, внушающие глубокое омерзение, — но если это омерзительное стоит в связи с писательской деятельностью, то здесь мой суд умолкает… Убеждаю Вас не исключать Розанова».

Гневную речь против Розанова произнес Карташев, требуя, чтобы Религиозно-Философское общество очистилось от скверны. Мережковский упорно повторял и настаивал: «Или мы, или Розанов». Много лет спустя Зинаида Гиппиус в книге о своем муже «Дмитрий Мережковский» вспоминала, что не одни «архаровцы» из «Земщины», где были напечатаны статьи Розанова о процессе Бейлиса («Андрюша Ющинский», «Наша „кошерная печать“ и др.), не поняли розановского взгляда на евреев, не поняли, что Розанов по существу, пишет за евреев, а вовсе не против них, защищает Бейлиса — с еврейской точки зрения. Положим, такая защита, такое „за“ было тогда, в реальности, хуже всяких „против“; недаром даже „Новое время“ этих статей не хотело печатать» [694]. Розанов имел способность говорить интимно о национальном, совсем не задумываясь, как его могут понять и перетолковать.

В августе 1918 года Розанов писал критику А. А. Измайлову: «Я не понимаю: евреи или, не понимают себя, или забыли свою историю, или слишком развращены русскими. Иначе ведь они должны бы, уже со статей в „Нов. Пути“, — обнять мои ноги. Я же чистосердечно себя считаю… почти не „русским писателем“, но настоящим и воистину последним еврейским пророком» [695].

Памятное заседание Религиозно-Философского общества по исключению Розанова затянулось до глубокой ночи. Вместо первоначальной резолюции об исключении на голосование была поставлена другая: «Выражая осуждение приемам общественной борьбы, к которым прибегает Розанов, общее собрание действительных членов общества присоединяется к заявлению Совета о невозможности совместной работы с В. В. Розановым в одном и том же общественном деле». Резолюция была принята 41 голосом при десяти против и двух воздержавшихся.

Формально Розанов оставался членом Общества до тех пор, пока 15 февраля 1914 года не направил председателю Религиозно-Философского общества письмо, в котором просил исключить его из Общества, поскольку в члены его должен был баллотироваться С. О. Грузенберг, которого Розанов — сознательно или нет — спутал с О. О. Грузенбергом, защитником Бейлиса на судебном процессе в Киеве.

Через год Розанов с грустью вспоминал затягивавшиеся до полуночи Религиозно-Философские собрания — «мысли которых, рассуждения которых, людей которых я так любил… По горячности отношения к делу — они первенствовали в моей жизни. К всему „спустя рукава“, их — любил…»

В интервью же «Петербургской газете» Розанов заявил, что исключение его из Религиозно-Философского общества представляется ему как «подул ветер мимо моего окна, и я его не почувствовал» [696].

В 1914 году Розанов собрал свои статьи последних лет по еврейскому вопросу и опубликовал их в книге «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови», где речь шла о тайнах и ритуалах иудаизма, о деле Бейлиса и отношении к нему печати. Розанов был всегда особенно чуток к национальному в каждом человеке и в каждом народе, потому что без национального не может быть ни литературы, ни культуры, ни даже самого народа. Это национальное находил он и в библейской поэзии, и в европейской классике.

Розанов — великий печальник земли Русской. Он думал и выговаривал разное, творил свои мифы, но всегда болел за русского человека, русскую семью, Россию. На вопрос, что он все-таки отрицает решительно и однозначно, он сказал: «Непонимание России и отрицание России». И здесь он был не одинок.

Размышления о родовом, чресленном начале, воплощенном в Ветхом Завете, об истории евреев по Ветхому Завету отражают своеобразную ориентированность русской православной мысли начала XX века, мировосприятие многих писателей Серебряного века. К этим вопросам обращались Сергей Булгаков, Павел Флоренский — ближайшие друзья Розанова, с которыми он постоянно обсуждал эти вопросы, хотя не всё из их бесед и переписки опубликовано. Размышления на те же темы характерны и для символистов рубежа веков.

Иные представления господствовали в тех кругах, которые, начиная с публикаций «Уединенного» и особенно «Опавших листьев», выступали с резкой критикой писателя за его «недемократизм». Розанов никак не мог понять их странной аргументации, отказывался ее принимать.

В свое время Гоголь изумился резкому письму Белинского по поводу «Выбранных мест из переписки с друзьями». Он думал и писал совсем об ином, вовсе не о том, что усмотрел в его книге «неистовый Виссарион». В черновом варианте ответного письма Белинскому Гоголь говорит: «Нигде не было у меня насмешки над тем, что составляет основанье русского характера и его величие силы». Полагая, что Белинскому «все представилось в ней в другом виде», Гоголь писал о своей книге: «Как отвечать на которое-нибудь из ваших обвинений, когда все они мимо?.. Она была издана в торопливой поспешности… Но движенье было честное» [697].

«Вы говорите, кстати, — писал Гоголь в ответном письме, — будто я спел похвальную песнь нашему правительству. Я нигде не пел. Я сказал только, что правительство состоит из нас же. Мы выслуживаемся и составляем правительство. Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских?» Многие ли писатели доходили до такого проникновенного понимания всегдашней сути правительства на Руси?

Современники не поняли Розанова, как Белинский не понял «Выбранные места», Лев Толстой написал о последней книге Гоголя можно сказать и о Розанове: «Пошлые люди не поняли, и 40 лет лежит под спудом наш Паскаль» [698].

Действительно, «наш Паскаль» XX века — это и Розанов, и те религиозные мыслители, наследие которых было до недавнего времени закрыто от нашего читателя или извращено, подобно гоголевской переписке с друзьями.

Обращаясь к еврейскому вопросу как части своей философии истории и народов, Розанов отнюдь не думал ущемить чье-либо достоинство. Его интересовало то особенное, что было в истории этого народа и что было близко его собственной родовой теории. Как и Гоголь, он не просчитывал и не ожидал возможных политических хулителей, ибо всегда стремился выразить свое понимание истории и России, а не современные амбиции мессианства любой окраски. Идея превосходства одного народа над другим была чужда Розанову, но это отнюдь не исключало горячей любви к своему народу, как к своей матери, своему дому, своему отечеству.

Евреи, еврейские обычаи и нравы в историческом аспекте и еврейский вопрос в современной России — все это для Розанова составляло некую мифологему, которую он пытался обосновать и разрешить во вневременном контексте. И тогда возникали такие его великолепные очерки, как «О Песни Песней» (1909).

Когда же он обращался к конкретному, текущему материалу, то из-под пера появлялись оскорбительные публицистические статьи, за которые перед смертью он, как христианин, просил прощения у евреев и за которые иные и поныне склонны считать его антисемитом.

Антиномии Розанова сказывались и здесь. Он был «православным язычником» и потому творил миф об «обонятельном и осязательном отношении» евреев к жертвоприношениям, поскольку это вытекало из созданной им мифологемы. Его мало интересовала историческая, реальная правда (поэтому при переизданиях он отказывался исправлять фактические неточности, на которые ему указывали). Его заботила лишь вневременная, абстрактная мифологема, творимая им по имманентным внутренним законам. Современники же читали его мифологемы как прямое видение сегодняшней действительности.

За несколько дней до смерти Розанов просил прошения у всех — у Мережковских и М. Горького, с которыми давно рассорился, у врагов и у друзей. Продиктовал он дочери и свое «послание к евреям»: «Благородную и великую нацию еврейскую я мысленно благословляю и прошу у нее прощения за все мои прегрешения и никогда ничего дурного ей не желаю и считаю первой в свете по значению. Главным образом, за лоно Авраамово в том смысле, как мы объясняем это с о. Павлом Флоренским. Многострадальный, терпеливый русский народ люблю и уважаю» [699].

В предсмертной воле Розанова, написанной собственноручно, о евреях говорится: «Веря в торжество Израиля, радуюсь ему, вот что я придумал. Пусть еврейская община в лице московской возьмет половину права на издание всех моих сочинений и в обмен обеспечит в вечное пользование моему роду племени Розановых честною фермою в пять десятин хорошей земли, пять коров, десять кур, петуха, собаку, лошадь, и чтобы я, несчастный, ел вечную сметану, яйца, творог и всякие сладости и честную фаршированную щуку. Верю в сияние возрождающегося Израиля и радуюсь ему» [700].

Эта «честная фаршированная щука» в «возрождающемся Израиле» говорит о слишком многом. Своих мифологем Василий Васильевич никогда не забывал, но давал им новые и новые прочтения, порождавшие все новые и новые вопросы. Ведь на то он и был мастером пера.

Суд над мировоззрением Розанова — именно о суде над взглядами писателя с возмущением говорили выступавшие в Религиозно-Философском обществе священники («Помои были вылиты на личность писателя» [701], — заявил священник Н. Р. Антонов) — вызвал осуждение у «недемократических литераторов», как их тогда называли.

М. М. Спасовский, редактор-издатель журнала «Вешние воды», познакомившийся с Розановым в 1913 году благодаря организатору первого оркестра русских народных инструментов В. В. Андрееву, писал позднее, что нравственным оправданием того, что думал и говорил Розанов о социализме, о евреях и иудаизме, о революционерах и революции как части общего большого вопроса о России, стало большевистское затмение, опустившееся на страну в октябре 1917 года. Уже в эмиграции он вспоминал, что в книге «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» Розанов никакой пропаганды против евреев не вел, — он вскрывал в ней отношение евреев к крови в мистическом плане обрядовой стороны, так же как это он делал, копаясь в «египетских пирамидах» [702].

Розанов всегда выступал против антисемитизма и его концентрированного выражения — погромов, как он убедительно написал о том в «Апокалипсисе нашего времени».

Но он всегда оставлял за собой право высказываться против тех, кто ненавидел Россию или клеветал на нее. «Не люблю и не доверяю», — говорил он о таких независимо от национальности. И это было его право как русского писателя, которое никто и никогда не мог отнять у него. Он не мог и не желал одинаково относиться, «уровнять» «ненавидящих Россию и вредящих ей» с «любящими Россию и служащими ей трудом, честью и правдою» [703].

Вспоминая о русском духовном ренессансе начала XX века, Н. А. Бердяев рассказывал о возникновении «нового религиозного сознания»: «Основным было влияние проблематики В. Розанова. Он был самой крупной фигурой собраний. В сущности, произошло столкновение Розанова, гениального критика христианства и провозвестника религии рождения и жизни, с традиционным православием, монашески-аскетическим сознанием. Были поставлены проблемы отношения христианства к полу и любви, к культуре и искусству, к государству и общественной жизни» [704]. Теперь, в 1914 году, в Религиозно-Философском обществе возобладали иные силы, иные люди, которым Розанов с его «русской идеей» явно мешал.

Называя Розанова одним из «самых необыкновенных, самых оригинальных людей», каких ему приходилось в жизни встречать, Бердяев утверждал, будто Розанов написал о его книге «Смысл творчества» четырнадцать статей. Хотя библиографически такого количества розановских статей и не установлено, важно свидетельство Бердяева об отношении Розанова к его книге: «Он разом и очень восхищался моей книгой и очень нападал на нее, усматривая в ней западный дух. Но никто не уделял мне столько внимания» [705].

В статье о книге Бердяева, напечатанной в «Новом времени», Розанов высмеивает притязания мессианизма — тема, не связанная непосредственно с этой книгой, но столь важная для многолетнего хода мыслей Василия Васильевича о «русской земле» и литературе. И Розанов предостерегает от опасности мессианизма, в каком бы народе он ни проявлялся. «У русских — мессианизм славянофилов и главным образом Достоевского, сказавшийся в знаменитом монологе Ставрогина о „народе-Богоносце“, и в речи самого Достоевского на открытии памятника Пушкину. Удивительно, что никому не пришло на ум, как это место опасно. Т. е. как опасно вообще и всемирно стремиться к первенству, исключительности, господству» [706].

В остроумной реплике «Апофеоз русской лени» Бердяев отвечает Розанову, что тот «восстает против идеи мессианизма народов, против всяких универсальных притязаний, мировых миссий, исторических величий, против всякого водительства и господства» [707], но о самой книге ровным счетом ничего не говорит, используя ее как повод для собственных рассуждений на совсем иные темы.

Перефразируя мысль Бюффона, Розанов записал в «Опавших листьях»: «Стиль есть то, куда поцеловал Бог вещь» (366). И сам он был величайшим стилистом. С полным основанием Бердяев писал в 1915 году: «Розанов — сейчас первый русский стилист, писатель с настоящими проблесками гениальности. Есть у Розанова особенная, таинственная жизнь слов, магия словосочетаний, притягивающая чувственность слов. У него нет слов отвлеченных, мертвых, книжных. Все слова — живые, биологические, полнокровные. Чтение Розанова — чувственное наслаждение. Трудно передать своими словами мысли Розанова. Да у него и нет никаких мыслей. Все заключено в органической жизни слов и от них не может быть оторвано. Слова у него не символы мысли, а плоть и кровь» [708].

Такое явление, как Розанов, считает Бердяев, возможно только в России. «Он зародился в воображении Достоевского и даже превзошел своим неправдоподобием все, что представлялось этому гениальному воображению».

В очерке «О типах религиозной мысли в России» (1916) Розанов характеризует положение, сложившееся в философской мысли в Москве к началу мировой войны. В 1911 году в Москве возникло религиозно-философское книгоиздательство «Путь», в котором образовались две группы философов, неизменно спорившие между собой: левое течение, руководимое кн. Е. Н. Трубецким, около которого стоит и Бердяев; и более крупное правое течение, представленное П. А. Флоренским, В. Ф. Эрном и С. Н. Булгаковым. Последнее течение и образует собою «молодое славянофильство», которое вызывало особый интерес Розанова, укреплявшийся и личными контактами [709].

Этот «философско-поэтический кружок», как называет его Розанов, являет собой «самое крупное умственное течение в Москве». Все юное и возрождающееся, говорит он, притягивается, нравственно влечется к этому течению. «Изданные уже теперь „Путем“ книги гораздо превосходят содержательностью, интересом, ценностью „Сочинения Соловьева“» (183), — записал он в «Опавшие листья».

Главой московского славянофильства Розанов считает П. А. Флоренского, книгу которого «Столп и утверждение истины» Бердяев назвал «самым значительным явлением в этом течении» [710]. Розанов же писал, что громадный труд Флоренского, разошедшийся весь в четыре месяца (при тираже в две тысячи), «стал в этом кружке „столпом“ отправления дальше, а для иных — „столпом возврата“, во всяком случае — пунктом, куда собираются люди» [711].

«Это теперь умнейший человек в России», — писал Розанов в августе 1918 года Э. Голлербаху. Знаменательное суждение, если вспомнить, сколько еще людей было живо тогда в России.

Сопоставляя влияние Мережковского, которое распространялось преимущественно на тех, кто «находится на первых стадиях религиозного пути и обладает небольшим еще религиозным опытом», с глубоким воздействием книги Флоренского, Розанов замечает: «Странно сравнивать ту утонченную ученость, какою, например, пропитан от первой до последней страницы знаменитый „Столп и утверждение истины“ профессора и священника П. А. Флоренского с „жидким трепетанием“ собственно брошюрок и статеек Мережковского» [712]. Сравнение убийственное для Мережковского.

«Густой книгой» назвал Розанов труд Флоренского: «Тут все трудно, обдуманно; нет строки легкой, беглой. Вообще — ничего беглого, скользящего, мелькающего. Каждая страница не писалась, а выковывалась. И кажется, нельзя усомниться, что мы имеем перед собою книгу, которая

Пройдет веков завистливую даль.

Это — „столп“ вообще русский, чего-то русского» [713].

«Он ползет, как корни дерева в земле» (121), — сказал Розанов о народных, почвенных, коренных основах мышления Флоренского.

По свидетельству Розанова, Флоренскому предлагали сделать второе издание его книги, которую вскоре стало невозможно достать даже за высокую цену у букинистов, но он отверг мысль о втором издании, усматривая в книге «какие-то недочеты».

Интерес и значение книги Флоренского заключались для Розанова, помимо «густого собственного меда» автора, в том, что читающий как бы вводится в целую духовную академию всех мыслителей древнего и нового мира, античных трагиков и философов. «Не ее философская и богословская сторона более всего привлекает, не ее „выводы“, направление. Даже не самое содержание. Мне нравится, — писал Розанов, — самое течение ее; мне нравится сам странник, в вечер дней своих или в вечернем настроении души вышедший с такою любовью к людям, древним, новым, всяким, поискать в „лесу истории“, в „степях истории“, цветочков и маленьких, и больших, пахучих и скромных, красивых и некрасивых… Говоря его же словами, — мне нравится более всего его „ дружба к человечеству“, белая, тихая, бессорная, бессварная. Книга совершенно лишена полемики. Она собирает только положительные цветы, не вырывая ничего сорного».

Таково было понимание гуманизма Розановым, воплощенное для него в книге Флоренского. И как далеко оно от дышащих злобой и ненавистью «философских» книг социал-демократов, печатавшихся в те годы и переиздававшихся позднее миллионными тиражами как образцы «воинствующей марксистской партийности».

В письме Розанову в мае 1913 года Флоренский рассказывает, в каких настроениях писалась в Сергиевом Посаде его книга. «Выйдешь безлунной ночью в сад. Потянутся в душу щупальцы деревьев: трогают лицо, нет преград ничему, во все поры существа всасывается тайна мира. Мягкая, почти липкая тьма мажется по телу, по рукам, по лицу, по глазам и огустевает, словно осаждается на тебе, и ты — уж почти не ты, мир — почти не мир, но все — ты, и ты — все… В корнях бытия — единство, на вершинах — разъединение. Это единство особенно чувствуется, когда идешь по сельской дороге безлунною-беззвездною летнею ночью. Движешься — прорезываешь густую смолу, а расширившиеся, вросшие друг в друга вещи так и мажут по щекам, по лбу. Первооснова сущего открыла недра свои, и не знаешь — к чему нужна личность» [714].

Книга Флоренского, писал Розанов, «в каждой строке сладка», ибо она есть «огромное явление нашей умственной жизни». Самое важное во Флоренском — «я», «человек». История его женитьбы, рассказанная в письме Розанову, «по красоте и глубине просится в средневековую легенду» [715].

Василий Васильевич высказывал сожаление, что некоторых очень важных своих мыслей и наблюдений Флоренский решил «никогда в жизни не печатать и вообще никак не высказывать. Сохранить их в абсолютном молчании и неоповещении кому-либо», чтобы не «запутать ум людей».

Первый издатель Розанова в наше время поэт и критик Юрий Иваск в статье «Розанов и Павел Флоренский» [716] заметил, что мы, вероятно, никогда не узнаем, о чем именно Розанов и отец Павел Флоренский говорили друг с другом. Однако кое-что из этих бесед или «молчаний вдвоем» нам Василий Васильевич все же поведал. В книге об античных монетах он писал: «Вместе с Павлом Александровичем Флоренским мы — заядлые любовники монет. В письмах мы то любимся, то ссоримся, спорим о земле и о небе; но когда глаза наши устремлены по одной оси и перед нами лежит греческая монета, то мы только потрагиваем за руку друг друга и уже не можем ничего говорить. Мир умолкнул, толпы нет: на нас глянула жизнь из-за двух тысяч лет, и, завороженные ею, мы ничего не видим и не слышим в „юдоли здешней“, идеже бысть „скрежет зубовный и окаянство“» [717].

Тот же Юрий Иваск писал в предисловии к тому избранных произведений Розанова, изданному 40 лет назад в Нью-Йорке: «Если бы Розанов был французом, англичанином, немцем, американцем, то давно уже… появилось бы полное собрание его сочинений, с комментариями, в 25–30 увесистых томах! Были бы изданы также однотомники страниц в тысячу. Но он был писателем русским, гордился этим своим званием, и от русской своей судьбы не отрекался, хотя судьба эта, как известно, ни писателям нашим, ни нам, читателям, не благоприятствует» [718]. Розанов разошелся с революционной эпохой, и эпоха ему за это жестоко отомстила.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]