VII


[ — Сpeдний eвpопеец как идeaл и opyдиe вcемиpнoго pазрyшeния]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Бросим еще раз взгляд наш назад на пройденное нами, с изложения прудоновского учения об эгалитарном прогрессе, или иначе о революции, и до этих последних строк о неотстранимости основных реальных сил общества и до неизбежности нового социалистического феодализма.

У всех тех авторов, с которых я начал мой обзор, у Bastiat, Абу, Бокля и Шлоссера, мы видим, что они ставят идеалом человека, идеалом будущего не рыцаря, не монаха, не воина, не священника, ни даже какого-нибудь дикого и свежего, нетронутого никакой цивилизацией человека (как ставил Тацит в пример германца, как ставили Византия и старая Московия святого монаха, как прежняя Европа ставила и то и другое, и монаха, и рыцаря, заставляя последнего весьма рационально склоняться перед первым; вещественную силу перед духовной [25] – нет, они все ставят идеалом будущего нечто самим себе, т. е. этим авторам подобное – европейского буржуа. Нечто среднее; не мужика, не барина, не воина, не жреца, не бретонца или баска, не тирольца или черкеса, не маркиза в бархате и перьях, не траписта во власянице, не прелата в парче… Нет, они все очень довольны тем мелким и средним культурным типом, к которому по положению своему в обществе и по образу жизни принадлежат они сами и к которому желали бы для всеобщего блага и для всеобщего незатейливого достоинства свести и снизу, и сверху окончательно весь мир.

Мы видели, что эти люди прежде всего не знают и не понимают законов прекрасного, ибо всегда и везде именно этот средний тип менее эстетичен, менее выразителен, менее интенсивно (т. е. высоко) и экстенсивно (т. е. широко) прекрасен, менее героичен, чем типы более сложные или более односторонне крайние.

Объективировать себя самого как честного труженика и буржуа в общий идеал грядущего ни кабинетный ученый, ни вообще образованный человек среднего положения и скромного образа жизни не должен; это не научно именно потому, что оно не художественно. Эстетическое мерило – самое верное, ибо оно единственно общее и ко всем обществам, ко всем религиям, ко всем эпохам приложимое. Что полезно всем – мы не знаем и никогда не узнаем. Что у всех прекрасно, изящно или высоко – пора бы обучиться.

Скромнее, достойнее и умнее было бы со стороны Прудона и ему подобных воскликнуть: «Я ученый и честный буржуа, лично я доволен моей участью, моим средним положением и моим средним типом, но я вовсе не хочу для блага человечества, чтобы все были на меня похожи, ибо это не эстетично и не государственно в одно и то же время».

Мы видели, что все эти авторы более или менее не знают или не хотят знать, что высшая эстетика есть в то же самое время и самая высшая социально-политическая практика. Они забывают, что в истории именно те эпохи отличались наибольшей государственной силой и наилучшей социальной статикой, в которые и общественный строй отличался наибольшим разнообразием в наисильнейшем единстве, и характеры человеческие в эти именно эпохи вырабатывались сильнее и разнороднее, или с односторонне выразительным, или с наипышнейшим, многосторонним содержанием. Таковы эпохи Людовика XIV, Карла V, Елизаветы и Георга III – в Англии; Екатерины II и Николая I – у нас. Стремление к среднему типу есть, с одной стороны, стремление к прозе, с другой – к расстройству общественному [26]. Мы видели, что это стремление, внося вначале в общество нечто действительно новое, давая даже возможность на короткое время обществу выделять из себя небывалые прежде характеры, невозможные при прежнем более неподвижном и менее смешанном строе, новые и крайне сильные в своей выразительности и влиянии типы людские (Наполеоны, Гарибальди, Бисмарки и т. п.) – слишком скоро изнуряет дотла психические запасы обществ и делает их неспособными к долгому после этих порывов существованию.

Всего этого в 40-х и 50-х годах нашего века не могли еще понять самые способные и самые образованные люди, и даже до сих пор едва ли многие ясно сознают, что в этом-то и состоит самый основной, самый главный «вопрос дня» – в смешении или несмешении, быть или не быть? А все остальные вопросы вытекают только из этого основного психомеханического и статико-социального вопроса.

Мы видели, что Прудон в этом смысле хуже, так сказать, всех; он, как enfant terrible публицистики, да простят мне это слишком русское выражение, «ляпает» прямо то, около чего чуть не на цыпочках обходят, косясь боязливо, умеренные либералы, и прежде его писавшие, и в его время, и после него.

Итак, не только мои собственные доводы в статье «Византизм и славянство», но и все приведенные мною здесь европейские публицисты, историки и социологи почти с математической точностью доказывают следующее:

во-первых, что в социальных организмах романо-германского мира уже открылся с прошлого столетия процесс вторичного смешения, ведущего к однообразию;

во-вторых, что однообразие лиц, учреждений, мод, городов и вообще культурных идеалов и форм распространяется все более и более, сводя всех и всё к одному весьма простому, среднему, так называемому «буржуазному» типу западного европейца;

и в-третьих, что смешение более противу прежнего однообразных составных частей вместо большей солидарности ведет к разрушению и смерти (государств, культуры).

Я понимаю, что мне довольно основательно на первый взгляд могут возразить вот что: первые два вывода верны; существует и даже господствует в романо-германской цивилизации этот идеал буржуазной простоты и социального однообразия; и смешение сословий, наций, религий, даже полов, смешение, происшедшее прежде всего от равноправности, – способствует этому однообразию, ускоряет это слияние всех цветов во что-то неопределенное; но где же верные признаки окончательного падения? Где доказательства, что государства Запада должны скоро погибнуть!.. И как это они погибнут? Не провалятся же все люди, их составляющие, сквозь землю?.. Не выселятся же они все из Европы… И т. д.

Вопрос очень правильный; возражение необходимое, которое я сам себе мысленно предлагал уже давно.

В статье моей «Византизм и славянство» (писанной крайне спешно в 73-м году в самом Константинополе под нравственным давлением церковной, греко-славянской распри, которая на меня тогда, как на православного и русского человека, наводила духовный и гражданский страх за наше будущее), – в этой статье я сказал кратко и мимоходом: «Романо-германские государства могут слиться со временем в одну рабочую федеративную республику, как слились теперь в большие государственные группы отдельные государства Италии и Германии, как гораздо раньше слились в одну Испанию – Арагония, Кастилия, Андалузия, Астурия, как в единой Франции слились Наварра, Бургундия, Бретань»…

Я в этой статье говорил о том, что мы, русские, должны опасаться этого, должны страшиться, чтобы и нас история не увлекла на этот антикультурный и отвратительный путь, говорил, что мы поэтому должны всячески стараться укреплять у себя внутреннюю дисциплину, если не хотим, чтобы события застали нас врасплох; что мы не обязаны, наконец, идти во всем за романо-германцами… Я говорил тогда в этом духе.

Здесь я прибавлю еще следующее. Общеевропейская рабочая республика, силы которой могут быть временно объединены под одной какой-нибудь могучей диктаторской рукою, может быть (опять-таки очень ненадолго) так сильна, что будет в состоянии принудить и нас принять ту же социальную форму, втянуть и нас «огнем и мечом» в свою федерацию. А этот шанс для истинно русского человека должен казаться ужасным и глубоко постыдным.

Эта последняя мысль моя, по-видимому, совершенно противоречит мне же самому, ибо доказывает, что Европа в силе еще и имеет все-таки какую-то будущность.

Но когда мы слово будущность прилагаем к государственным организмам и к целым культурным мирам, то нельзя мерить жизнь таких организмов и миров годами, как жизнь организмов животных: эпохи геологические считаются тысячелетиями; жизнь личная наша измеряется годами; жизнь историческая тоже имеет свое приблизительное мерило – век, полвека

Цифры исторической хронологии, которые я привел в главах моих «Прогресс и развитие», могут не все быть одинаково доказательны и точны, но я думаю, из них по крайней мере ясно то, что больше 1200 лет не прожил в своем известном истории и определенном виде ни один государственный организм. Почему же Англия, Германия и Франция должны стать исключением? Они уже прожили несколько более 1000 лет, если считать, как я считал, со времен Карла Великого; а если брать (очень неосновательно) со времени падения Западной Римской империи, то и еще больше…

Значит, с этой стороны шансы в пользу разрушения.

Какие основания в прошедшем и настоящем имеем мы для противоположных надежд на небывалую долговечность этих западных государств, кроме нашего вечного умственного рабства перед их идеями?..

Чем ближе начинают подходить приемы истории и социологии к приемам «естественных» наук, тем менее публицисты и люди общественной практики имеют право мечтать о небывалом, невиданном и несуществующем в настоящем; мечтать и надеяться мы все имеем право, но только о чем-нибудь таком, чему бывали сходные примеры, о чем-нибудь таком, что хотя бы и приблизительно да бывало или где-нибудь есть. Таким образом, русские нашего времени, имея перед собой еще неоконченный Восточный вопрос, имея возможность стать во главе некоего нового политического здания, имеют, так сказать, умственное право мечтать об оригинальной культуре; оригинальные культуры были, и даже вся история, как прекрасно развивает г. Данилевский в своей книге «Россия и Европа», состоит лишь из смены культурных типов; из них каждый имел свое назначение и оставил по себе особые неизгладимые следы…

Поэтому мечтать и заботиться об оригинальной русской, славянской или нововосточной культуре можно, и позволительно даже искать ее. Позволительно и логично мечтать о государственной силе и славе, ибо это бывало; позволительно и логично желать для действительной жизни больше поэзии, более изящных и красивых форм (например, в одеждах, танцах, постройках и т. д.), ибо это бывало и кое-где (в Азии, например) есть и до сих пор. Позволительно надеяться на глубокие перевороты в области философского мышления, даже на отрицательное отношение к нынешнему утилитаризму, ибо и подобные умственные перевороты, разрушительные для прежней мысли, созидающие для нового общества, бывали (например, в то время, когда христианское духовенство разрушало языческие храмы и вообще произведения эллино-римской культуры; мысль царила другая, не та, что царила у язычников)… Все это возможно.

Но с точки зрения умственной непозволительно мечтать о всеобщей правде на земле, о какой-то всеобщей мистической любви, никому ясно даже и не понятной, нельзя мечтать о равномерном благоденствии. Даже в главном теперешнем вопросе, в вопросе социально-экономическом, можно, руководясь примером прошлого (а кое-где и настоящего), ожидать образования новых весьма принудительных общественных групп, новых горизонтальных юридических расслоений, рабочих, весьма деспотических и внутри вовсе не эгалитарных республик, вроде мирских монастырей; узаконения новых личных, сословных и цеховых привилегий; … ибо все это бывало и все это не противоречит в основании учению о реальных силах, от которого социальной науке уже невозможно отказаться… Можно, не изменяя науке и здравому смыслу, доходить даже до такой мысли, что вся земля будет разделена между подобными общинами и личная поземельная собственность будет когда-нибудь и где-нибудь уничтожена, можно думать об этой возможности и с отвращением, и с пристрастием, но каково бы ни было чувство наше при этой мысли, все равно оно имеет за собой правдоподобие; но не имеют правдоподобия ни психологически, ни исторически, ни социально, ни органически, ни космически – всеобщая равномерная правда, всеобщее равенство, всеобщая любовь, всеобщая справедливость, всеобщее благоденствие. Эти всеобщие блага не имеют даже и нравственного, морального правдоподобия: ибо высшая нравственность познается только в лишениях, в борьбе и опасностях… Лишая человека возможности высокой личной нравственной борьбы, вы лишаете все человечество морали, лишаете его нравственного элемента жизни. Высшая степень общественного благоденствия материального и высшая степень общей политической справедливости была бы высшая степень без-нравственности (я отделяю нарочно частицу без, чтобы мое слово не поняли в обыкновенном смысле разврата и мошенничеств; я предполагаю, что не будет тогда ни разврата, ни добродетелей; первый не будет допущен, а вторая будет не нужна… Так как все равны, и потому все одинаковы).

Итак, на месте стоять нельзя; дальше по пути равенства и равномерной свободы идти – значит искать невозможного. А тот, кто ищет во что бы то ни стало невозможного, тот, конечно, рискует погибнуть. А на Западе все усиливается анархия – кажется, это нельзя отрицать; все это знают.

Что романские страны пали, об этом мало нынче спорят; но военная сила Германии и могущество богатой Англии еще ослепляют умы своим величием.

Но все-таки, что же может сделаться с этими нациями? Куда же они исчезнут? Мы бы больше верили и в нашу восточную будущность, если бы у нас было хотя бы и ошибочное в оттенках и частностях, но все-таки правдоподобное представление о том, каким способом эти государства могут погибнуть и куда могут исчезнуть эти могучие народы!

Вот как и вот куда:

Во-первых, есть книга Прево-Парадоля «La France contemporaine (?) или démocratique» [27], на которую здесь необходимо указать. Она издана была в промежутке двух войн – 66 года и 70-го. После поражения Австро-Германии одной Пруссией и прежде разгрома Франции. Неожиданные для большинства успехи прусского оружия навели этого умного и дальновидного писателя на печальные мысли о судьбах его собственной родины, недавно еще столь блестящей и великой. Он предвидел не только то, чего после 66-го года и после люксембургского эпизода ожидать стали уже многие, т. е. скорого столкновения Франции с Германией, но и прорекал победу последней. Он находил и тогда, что его соотчичей нечем более воодушевить для истинно народной борьбы; наилучшими средствами для подобного одушевления он находит религию. «Dieu le veut!» [28] – говорит он, – понятно всем; истинно государственные соображения доступны очень немногим по своей сложности; а чувство чести, которое может, конечно, располагать исполнять свой долг, господствует только в войске». Война 70-го года доказала очень скоро, как был прав в своих предчувствиях Прево-Парадоль; и она не только оправдала его пророчества, но и превзошла их своими мрачными для Франции событиями. Даже чувство чести в армии оказалось слабее, чем он ожидал, и тотчас же после приостановки внешней войны вспыхнуло еще, в виду неприятеля, коммунистическое восстание.

Прево-Парадоль, несмотря на то, что он не предсказал ни сдачи Меца, ни седанского позора, ни кровавой борьбы буржуазии с коммуной (желающей только еще большего смешения и однообразия – и больше ничего), однако имел печальную смелость выразить, что политическое значение Франции близится к своему концу и что, ввиду возрастания Германии и России, ей скоро придется быть чем-то вроде таких держав, как Португалия и ей подобные. Великая держава может безнаказанно оскорблять их, нарушать по отношению к ним обычаи международного права и т. д. Что же делать французам при таких условиях?

Переселяться постепенно в Африку! – говорит Прево-Парадоль. Он, как француз, конечно, надеется при этом, что Париж останется еще надолго училищем вкуса и источником мод и обычаев для всего света, но ему этого мало, и он справедливо с точки зрения своего патриотизма не может помириться с мыслью о жалком прозябании и духовном медленном вымирании французского народа на прежнем месте, видевшем столько величия и заслуженной славы. Так думает этот искренний и прозорливый патриот, и события, видимо, клонятся к тому, чтобы и в этом оправдать его. Уже и теперь, сознавая свое второстепенное значение в Европе, понимая, что все теперь в мире зависит лишь от рода взаимных отношений между Германией и Россией и больше ни от кого (ибо и сама Англия оказывается совершенно бессильной против соглашения этих двух держав), Франция спешит прокладывать себе новые исходные пути на дальнем юго-востоке, а на севере Африки она уже давно стала довольно твердой ногой. Еще одна неудачная война; еще одно, более прежнего удачное восстание анархистов; еще два-три шага вниз; еще какие-нибудь раздробления; потеря еще одной или двух провинций, – и движение это неминуемо усилится. Что и вторая война с Германией будет – это, я думаю, неизбежно; случись война России с Германией – Франции предстоит два исхода, оба невыгодные; третьего нет: война в отместку или нейтралитет и подражание России и Австрии 70-х годов. Но в случае подобной войны правительству Германии весьма возможно будет составить противу Франции союз из других романских держав, соединить силы Италии, Испании и Бельгии, обещая им в награду соседние провинции Франции и другие выгоды, и, придавши им для смелости порядочный контингент своего войска, наброситься почти всеми собственными силами и силами Австрии на Россию.

Каков бы ни был исход подобной страшной борьбы на восточном театре ее, на западном он во всяком случае будет для Франции не блестящ. «C’est l’Autriche qui payera les pots cassés» [29], – говорили прежде эти самые французы про Австрию, ожидая какой-нибудь большой общеевропейской войны. Теперь можно наверное предсказать, что в случае подобной войны за «эти побитые горшки» заплатят и Австрия, и Франция, – обе! Когда такие две силы, как нынешняя Россия и Германия, вступят в решительную и открытую борьбу, то эта борьба будет, конечно, так тягостна для обеих сторон и утомление при окончании будет так велико, что не только побежденному, но и победителю придется поневоле так или иначе пожертвовать хоть немного своими союзниками. И хотя бы Франция и защищалась на этот раз гораздо лучше, чем защищалась она в 70-м году, но политической судьбы своей она этим не поправит; ибо внутренний строй окончательно испорчен слишком глубокой демократизацией. И карфагеняне, представлявшие собой остаток халдейской культуры, защищались в последний раз геройски, однако Карфаген был взят, и республика их уничтожена; и последние бунты евреев противу римлян были ужасны, однако Иудея погибла; и даже пламенная народная война испанцев противу Франции в начале этого века не вывела уже Испании из ее международного ничтожества, не возвела ее на прежний уровень величия. Заметим, что эти три выбранные мною примера сверх того для Франции самые невыгодные, ибо у всех трех помянутых наций падение было обусловлено не столько разлагающим прогрессом новых идей, сколько застоем в идеях старых; застой же в подобных случаях выгоднее чрезмерного движения; ибо застой сохраняет хоть на время в народе запасы тех начал, которые легли в основание национальных созиданий, а быстрое прогрессивное движение, подобное нынешней французской или древней афинской эпохе демагогии, дают только после первого смешения пламенные вспышки вроде 20-летия войн республики и империи и афинской гегемонии после 1-й войны персидской и как бы истощают этим все запасы народных сил.

Если же Франция останется нейтральна в случае германо-славянской смертельной борьбы, то она этим обнаружит уж такое бессилие, что действительно после этого перейдет, по сравнению с Германией и Россией, на ту степень по отношению к ним, на какой стояла прежде по отношению к сильной Франции ничтожная Португалия. Так что и в этом сравнении Прево-Парадоль останется прав.

Итак, повторяю, нет для нынешней Франции иного исхода, как выбор между Сциллой новой войны с Германией и Харибдой боязливого воздержания. Третий путь – союз с Германией против России, всякий понимает, невозможен раньше каких-нибудь еще более глубоких перемен в Европе; стать союзницей Германии Франция может или после еще большего политического унижения, насильственно влекомая Германией за собою, как влекомы были в 12-м году немцы Наполеоном, или, напротив того, добровольно и охотно, но после некоторого нового уравнения обеих этих западных держав или в общем равномерном унижении международном, или в сходном внутреннем состоянии нового социал-анархического смешения… Для образования такого союза противу России нужно три предварительных условия: 1) разгром Германии Россией; 2) исключительно благоприятное для России разрешение вопросов о проливах Турции и 3) [совершенная перемена в личном составе правительства Германии и] наибольшее возрастание в обеих западных странах влияния космополитической анархии – ее преобладающее влияние на дела.

Но и до тех пор, и после подобных (пожалуй что и неизбежных) политических сочетаний, Прево-Парадоль остается прав, не предвидя для своих соотчичей (а вернее, еще и для всего романского племени Европы) лучшего исхода, как постепенное выселение. Дома: все более и более угасающие надежды, утрата славы, все более и более слабеющая возможность охранительной реакции, безверие, возведенное в государственный догмат, и, быть может (и весьма быть может), вещественное разрушение великой столицы керосином и динамитом коммунаров, что при нынешних средствах разрушения гораздо легче и скорее можно осуществить, чем во времена вандалов. И орудия вещественные неизмеримо могущественнее и умственное настроение разрушителей сознательнее, целесообразнее, яснее, т. е. тоже крепче, чем у готов, вандалов и тому подобных варваров. Варвары разрушали, так сказать, только по страсти; у нынешних анархистов эти страсти оправданы их разумом, поддержаны теорией, сознательной системой разрушения… Вот что, не только по моему мнению, а по мнению очень многих людей весьма различного направления, может ожидать теперь Францию…

Внутри все признаки разложения (ибо богатство нации одно только само по себе менее всего может спасти нацию от политической гибели), а извне – неизбежное при таких условиях давление немцев, которые при всем существенном сходстве культурных начал своих с романскими, при одинаковых элементах разложения, при одинаковом почти возрасте их государственной жизни, все-таки, положим, хоть на 50–25 лет в историческом смысле моложе французов. Это очень мало, это почти ничего для обще- культурной судьбы; но для ближайших политических триумфов или вообще для переворота – очень много. Двадцатилетней только деятельностью Наполеон I, представитель централизованной демократии, обусловил дальнейшую историю XIX века; в течение 20 тоже лет перенес центр политической тяжести на европейском материке из Парижа в Берлин и граф Бисмарк (в сущности представитель почти того же, что и Наполеониды, т. е. эгалитарного, кесаризма, но, конечно, со своим оттенком и важным, и неважным, смотря по точке зрения: с общекультурной – ничтожным, с чисто государственной – довольно важным и пока еще выгодным для Германии). В течение же 20 лет и Россия, увлекаемая западными идеалами, поспешила обратиться из монархии сословной и провинциально весьма разобщенной в монархию бессословную и более прежнего однородно-либеральную по строю, по быту и духу, качествам и порокам населения…

Двадцать, двадцать пять лет очень много значат в жизни государственной (не культурной); и если Германия, как кажется, хоть настолько или даже менее, хоть на пятнадцать лет моложе Франции в исторических судьбах своих, то этого вполне достаточно для еще более выразительного приложения системы давления на Запад, которым уже и без того столь явно заменила Германия со времени Бисмарка свои прежние мечты о давлении на Восток. Этот Drang nach Osten, положим, еще продолжается, но всякому понимающему этого рода дела ясно, что это последние попытки, и, сравнительно с энергическим движением противу Запада, они очень уж ничтожны. Стоит только Франции быть еще раз побежденной (а она будет и еще раз), стоит ей утратить еще кусок своей территории, когда-то столь недоступной врагам и «священной» («le sol sacré de la France!» [30]); стоит, с другой стороны, Германии присоединить себе Голландию и восемь миллионов австрийских немцев; стоит при этом еще и России благоприятно решить Восточный и славянский вопросы (а она их решит!), и вот движение немцев к юго-западу, к берегам Атлантического океана и Средиземного моря усилится, Drang nach Westen увеличится, и романскому племени волей-неволей придется или быть совсем завоеванным на месте, или действовать по программе и пророчеству Прево-Парадоля – заселять внутреннюю Африку и ее северные берега.

Романцы выселяются и смешиваются с неграми, Париж разрушен и, быть может, наконец, покинут, как покинуты были столькие столицы древности; германцы отчасти тоже выселяющиеся, отчасти теснимые объединенными славянами с Востока, придвигаются все ближе и ближе к Атлантическому приморью, смешиваясь теснее прежнего с остатками романского племени… Неужели это одно уже само по себе взятое не есть именно то, что называется разрушением прежних государств и постепенным падением прежней культуры?

Если и это не гибель, если и это не уничтожение, если это не перерождение даже и племенное, этнографическое, то я должен сознаться, что я ничего не понимаю!

А для обнаружения всех этих последствий нужны только следующие события: 1) более прежнего сильная вспышка анархизма во Франции и вообще в романских странах и 2) утверждение России на турецких проливах по соглашению ли с Германией или вопреки ей – все равно.

А разве и то и другое не предчувствуется неким общим даже историческим инстинктом? Везде, во всех странах теперь многие и того и другого крайне опасаются, и очень многие и того и другого крайне желают. Вернейший признак, что и то и другое, и анархия во Франции, и взятие нами проливов, – не только сбыточно, но и неминуемо.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]