III


[ — В.В. Рoзанoв. Сeмeйный вoпpоc в Роccии. Тoм IВ.В. Рoзaнов. Семeйный вопрoс в Рoсcии. Том I]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]


Но, мы сказали, женщина — начало ребенка, начинающийся ребенок; и какова в цивилизации или религии концепция женщины, такова непременно будет и концепция рождающегося ребенка. Метафизика тонка и высока; метафизика утонченна и духовна; но непременно эта метафизика скажется на земле, выразится на земле неодолимой силы фактами, и вот их, эти факты, и рисует в «Воскресенье» Толстой.

«- Я спросить хотел про ребенка. Ведь она у вас родила? Где ребенок? — спрашивает дурной, но теперь кающийся отец.

— Ребеночка, батюшка мой, я тогда хорошо обдумала. Она (Катерина) дюже трудна была, не чаяла я ей подняться. Я и окрестила девочку, как должно, и в воспитательный представила. Ну, ангельскую душку что ж томить, когда мать помирает. Другие так делают, что оставят младенца, не кормят, он и сгаснет; но я думаю: что ж так — лучше потружусь, пошлю в воспитательный. Деньги были, ну и свезли.

— А нумер был?

— Нумер был, да помер ребенок тогда же. Она сказывала: как привезла, так и кончился.

— Кто она?

— А самая эта женщина, в Скородном жила. Она этим займалась. Маланьей звали, померла она теперь. Умная была женщина — ведь она как делала. Бывало, принесут ей ребеночка, она возьмет и держит его у себя в доме, прикармливает. И прикармливает, батюшка ты мой, пока кумплект соберет. А как соберет троих или четверых, сразу и везет. Так у ней было умно и сделано: такая люлька большая, вроде двуспальная, и туда и сюда класть. И ручка приделана. Вот она их положит четверых, головками врозь, чтоб не бились, ножками вместе, так и везет сразу четверых. Сосочки даст, они и молчат, сердечные.

— Ну, так что же?

— Ну, так и Катерининого ребенка повезла. Да никак недели две у себя держала. Он и зачиврел у ней еще дома.

— А хорош был ребенок? — спросил Нехлюдов.

— Такой ребеночек, что надо бы лучше, да некуда.

— Отчего же он ослабел: верно, дурно кормили?

— Какой уж корм? Только пример один. Известное дело, не свое детище. Абы довезть живым. Сказывала, довезла только до Москвы, так в ту же пору и сгас. Она и свидетельство привезла, — все как должно. Умная женщина была.

Только и мог узнать Нехлюдов о своем ребенке».

Многие говорят, что рука Толстого уже слаба и рисунок — не той тонкости, как в «Анне Карениной». Кто же будет против этого спорить! Но ему уже седьмой десяток пошел; мы, юные, забыли уже печальный процесс Скублинской (в Варшаве, в конце 80-х годов), а он дрожащею старческою рукою рисует его, рисует специально для «Нивы», т. е. он тревожит нас, мучит и… и, как очень точно выразился г. Гатчинский Отшельник, ставит перед нами проблему «бессмертных вопросов»

Позвольте: отец через 15 лет справляется о ребенке, т. е. он его любит; мать в бессмертной красоты сцене, — когда она бежала за поездом, увозившим Нехлюдова, и подумала о самоубийстве, была спасена от него ребенком: «Вдруг она почувствовала под сердцем движения бесценно дорогого ей существа: и в то же время мысль о самоубийстве рассеялась». Государство… да, и оно дает «№ ребенка», т. е. говорит: «Помни, припомни: он твой». Сторонняя женщина, промыслительница, и та «кладет ребеночков врозь головками, чтобы они не стукались». Но нет ли кого, кто совершенно забыл о ребенке, не имеет никакой его концепции, и если уже имеет, то скорее — отрицательную? Скопец. В духе или в теле скопец, аскет или кастрат — все равно.

А с к е т. Вам было сказано не рождать… Или рождать как можно меньше, ограниченно, в некоторых и строго определенных случаях. Зачем ты родила?

К а т е р и н а. Бог велел.

Ф и л о с о ф. Что она в точности родила не без воли Божией, не без радости Божией о ее рождении, это видно из того, что она зачала; не благословляемые Богом — и не рождают. Проститутки никогда не рождают, вовсе; разве вы этого не замечали? Даже в первое время профессионального своего занятия, когда они бывают еще здоровы: ибо Бог проклял их и проклял их чрево — за поругание Его. Если вы сомневаетесь, есть текст: «И посетил Господь Анну, и зачала она» (Первая книга Царств, II, 21). Если выражение: «Бог посетил ее» — вам кажется слишком обще и вы можете принять его в смысле: «посетил радостью», «посетил исполнением того, чего она желала», то вот другой текст, не оставляющий уже никакого сомнения, что собственно всякое рождение имеет соучастника себе в Боге: «Дух Божий создал меня, и дыхание Вседержителя дало мне жизнь» (Иов, XXXIII, 4). Если верите авторитету Библии, должны поверить и этому слову. В том или ином смысле, тем или иным способом, и по всему вероятию, способом и в смысле, коего человек никогда не разгадает, но Существо Божие причастно зачатию и в самый миг его — опять неисследимо как — касается рождающих и прорезывает Мистическим Ликом плоть, отпечатлевая в ту же секунду «образ и подобие» Свое на зачинаемом. Впрочем, и об этом есть же текст: «Как небо новое и новая земля, которые Я сотворю, всегда будут перед лицем Моим, говорит Господь, — так и семя ваше будет передо Мною«… » Доведу ли Я до родов и не дам родить? — говорит Господь; или, давая силу родить, заключу ли утробу? — говорит Бог твой» (Исайя, LXVI, 9 и 22). Если Божие слово — истина, Катерина истинствовала зачиная, и каждая тварь, зачиная, — инстинствует перед Богом.

А с к е т. Да, но новые слова…

Ф и л о с о ф. Новые слова и вечное человеческое недомыслие… Разве Бог двоится? Имеет две истины? Но не научены ли вы, что Бог имеет Ипостаси, над чем тоже издевался недомысленник Вольтер, и одна Ипостась — вечно рождает, другая — предвечно рожденное Слово — уже не рождает и по этому одному, сшедшая с небес на землю, научила человечество нравственному миропорядку, но умолчала о существе рождения, умолчала вовсе не по отрицанию его, но потому, что всякий о рождении глагол и всякому рождению соприсутствие принадлежит Первой Ипостаси. Вы не различаете Ипостасей Божиих и посему, исповедуя скопчество, хотя исповедуете Сына — Слово, но вовсе забыли Отца.

А с к е т. Но это забвение очень древнее…

Ф и л о с о ф. Чрезвычайно. Идея Отчей Ипостаси не возбуждала вопросов, не породила сект, не обсуждалась на соборах, и осталась в тени, превратившись в веках только в упоминаемую, без всякой около нее философии. Между тем вся полнота бытия восходит к Богу. Вся мысль человеческая и все науки, всякая философия струится от Предвечного Слова, но если бы этим ограничивалось отношение человека к Богу, то и в Божестве была бы неполнота, и человек — недоумение. Откуда он сам? И неужели зачатие человека есть такая мгла, которую… бессильно, что ли, пронизать Существо Божие? Свет семьи — не меньший, чем свет философии. Если бы Бог не обнимал рождения тварей, он не обнимал бы главного в тварях, и даже тварь была бы без Творца.

Уже давно, многие века в наше исповедание Три-Ипостасного Божества Первая Ипостась входит только нумерационно, без образа, без мысли, без понимания тех » неслиянных» черт, по существу коих она и называется около второй и третьей. Вы хотите доказательства — вот оно. Кто не радовался принятию в лоно нашей Церкви сиро-халдеев. Сиро-халдеев… какое имя! Какие воспоминания! Какое чудо истории и кругооборот ее: ведь Авраам, отец ветхозаветной Церкви, был выходец из халдейского городка Ура. И вот, трепеща сердцем, я вырезал чин исповедания веры, по коему неофиты были приняты. Прочтите его и вдумайтесь:

«Мы же веруем и исповедуем и проповедуем тако: Господь наш Иисус Христос, прежде век от Отца рожденный по Божеству, в последок же дний рожденный от Святой Девы Марии по человечеству, есть Един и той же

во двою естеству,

во единем лице

или во единей Ипостаси,

Един Христос,

Един Сын,

Един Господь,

Един Богочеловек.

«И паки глаголем: мы веруем и исповедуем и проповедуем, яко Единосущный Отцу по Божеству и единосущный нам той же по человечеству, Един сын Святыя Троицы, Бог Слово, от Святыя Девы Марии восприял совершенное человеческое естество, то есть душу словесную и разумную и тело:

и человеческие свойства,

и человеческое действие,

и человеческую волю.

«И егда Бог Слово соедини тако во своей Ипостаси совершенное человеческое естество с совершенным Божеским естеством и соделался человеком: различие двух естеств не уничтожено соединением, не упразднено и не ослаблено: паче же каждое из двух естеств сохранило свое свойство. Посему во Иисусе Христе Господе нашем

два естества,

два свойства,

два действия

и две воли,

пребывающие в нем неслитно,

неизменно,

нераздельно,

неразлучно».

Вы видите, что весь этот круг исповедания, где наблюдаем след работы всей Церкви, определил до последней степени тонкости и раздельности… одну только Вторую Ипостась. Третья Ипостась, Дух Святый, «Дух Утешитель», как назвал Его Спаситель, «Дух Истины», — не назван, не выражен. В храмах своих мы видим его только «сходящим в виде голубя на крестящегося в Иордане» Иисуса; и это, да еще то, что, «исходя от Отца, он не исходит от Сына», — есть все, что мы о нем знаем. То есть мы о Нем ничего не знаем и не приложили никакого внимания, усилий, рассмотрения мира, чтобы определить и уяснить: где, как и каким » неслиянным» же способом в вещах мира, в делах мира выражается эта Третья Ипостась? Далее, в подчеркнутых нами словах исповедания Первая Ипостась выражена лишь относительно второй, она — относительна (в словесном выражении), тогда как, очевидно, она-то и безусловна, начальна, все-зиждительна. В символике храмовых изображений Она отразилась древнею, необыкновенно древнею фигурою — Всевидящего Ока, заключенного в треугольнике — А; изображение, которое в раздельности своей (отдельно глаз и отдельно треугольник) постоянно в египетских папирусах. Второе храмовое изображение, это — «Ветхий деньми», реющий в небесах, т. е. образ Старца, старости, древности. Итак: «ветхое» и «видящее» — суть два атрибута, под коими мы мыслим Первую Ипостась. Таким образом, в теизме нашем, как он выразился художественно (живопись в храмах), и выразился словесно (исповедание), и выражается сердечно и чувственно, есть та очевидная односторонность развития, что это есть теизм не Три-ипостасного поклонения, но Второ-ипостасного: поклонение собственно евангельской истории, евангельскому повествованию, евангельским отдельным событиям, с крайним ослаблением внимания к книге Первой, зиждительной Ипостаси-Библии. Поразительно, что изображений Авраама и Сарры, умилительной истории Иосифа, глубокомысленного благословения Иаковом сынов своих, Руфи и Ноемини, Иова и судьбы его, Товии и Товита, нет в наших церквах: т. е. есть страшное ослабление библейского духа, как бы это был полузабытый сон, о котором нам нет нужды помнить и нет спасительного в этом воспоминании! Есть в храмовых изображениях очень много византийского, византийской ученой работы над расчленением веры, — и огромная портретная живопись греческой и русской истории. Но где Лаван? но где Рахиль и Лия? где Сарра и Лот? Аарон и Мариам? Даниил и Сусанна? И вообще, даже переходя к Евангелию, где жены и дети, матери и сестры? Где всемирноеродительство?.. Нет ответа; и воображение, и размышление не коснулось этих вопросов. В золоченых почерневших венчиках перед нами стоят лики догматиков мира, а не жильцов мира. Школа!.. Христианство все фразировалось в истории не как быт, но как какая-то, да будет прощено для нужности образное выражение, необозримая семинария, и «быть христианином» стало значить «быть семинаристом». «Жить» уравнялось с «учить» или «учиться»; но, Боже, мы разве только учимся, мы еще хотим, нам еще нужно жить! Я не знаю, сумел ли выразить и почувствовал ли читатель великую коллизию между тем, что нужно бы, и что ожидалось бы, и что совершенно право, и между тем, что дано и очевидно как-то перекосилось в плане своем, как Исаакий стал коситься от неравномерного оседания портиков и центрального квадрата в нем. Все цело; все великолепно еще: но 40 лет стояли около дивной работы Монферрана леса, чтобы выпрямить на 3 дюйма, но отклонившиеся от вертикали, порфирные колонны. Я боюсь утомить читателя и скорее перехожу к поводу всех этих суждений — «Воскресенью» Толстого, и тому частному эпизоду о детях, об отце и о матери, о которых заговорил. Вот Нехлюдов, «блудный сын» в «отчестве» своем: что же, в приведенном мною перечне необходимых христианину знаний, он имеет для исповедания и для веры как отец? Ничего. Ни света просвещения, ни жеста управления, ни пластыря на рану, ни укора для греха иначе как «в обще-христианских терминах и для обще-христианских чувств». Но ведь есть же особливость и специальность в грехе, правде, скорби и занозах отцовских и материнских, и это не какая-то долька мира, а это стержень мира, главное русло «океан-реки»: вот в эту-то «океан-реку» христианство и не кануло, не пошло «руслом», а какою-то боковой и временной, сравнительно случайной канавкой. Конечно, — перекошенность плана к гибели мира (непросвещенного), к опасностям, измельчанию, обмелению самой веры, которая полилась по пескам и камням, а не по надлежащему руслу. Языком моим говорит скорбь, как о мире, так и о вере. Мы все не просвещены и брошены именно и специально как отцы, родители, рождатели. И напр., Нехлюдов, да и сама Катерина, даже не знают оба, отец ли и мать они? полу-супруги ли они или вовсе не-супруги между собою? и что такое этот ребенок, связанный ли с ним, не связанный ли? Ничего не знают, решительно ничего. Никакого света для них, никакой науки; и гр. Толстой в данном пункте именно начинает науку, пролагает свет: «связь есть, раз есть ребенок», «нити перерезать между вами нельзя», «перерезали — больно станет, грех есть», «держитесь друг за друга, не оставляйте друг друга». Это — новое, это — нужное; этого в византийских хрониках нет и нет в Номоканоне. Связь между всякими родителями до того очевидна, что даже гражданский, т. е. поверхностный и человеческий, закон нашел ее (отец уплачивает на воспитание ребенка), но нашел, конечно, только экономическую связанность; и между тем ведь это сфера, очевидно, Закона Божия, и он указал бы, да он и указывает, а Толстой только подчеркивает трансцендентную здесь связь, разрыв которой и порождает грех, чувство виновности. Вот странность: грех, упавший со счетов церкви; очевидно, есть какая-то святость, тоже упавшая с ее счетов, и вообще в категориях святого и греха в ее «счетах» есть какая-то неполнота. Из этой неполноты ее счетов и вытекли грех Нехлюдова, несчастье Катерины, смерть их ребенка, уж слишком «обще», «по-христиански» охваченное в рубрику: «против VII заповеди». Ну, что ж «против VII заповеди»: и в публичный дом сходить — «против VII заповеди», и в пост с законной женой соснуть «против VII заповеди». Грешим, и каемся, и забывается, и прощается… так именно и думал Нехлюдов, когда Толстой дал почувствовать, что оставленный человеком человек, и отцом- ребенок , и » познавшим» — девушка, — это вовсе не «сон с женой под праздник», «не VII заповедь», но нечто страшное, незабываемое, трансцендентно-грешное. Таким образом, роман научает новому святому и новому грешному, открывает новые территории греха и святости, не вошедшие и даже как-то невписуемые по «песку и гальке», по коим потекло христианство в Византии и Риме. Мы мысленно обращаемся к г. Мирянину, выступившему, в этом году, против всякого разлития христианства в семью и высказавшемуся за сохранение в нем строго «пустынного» духа; он сослался при этом на Никанора Одесского и на специально-монашеские скорби, на которые тот сетует в «Записках из истории ученого монашества». В круге приведенного нами исповедания выпущена вовсе Первая Ипостась. И что же из этого практически вытекло? Отсутствие культуры — когда бы только оно!.. Но ведь вы, я обращаюсь к г. Мирянину, пусть духовно еще, но все-таки скопец, и не только не понимаете, вы — отрицаете. Вы — нигилист, и не по отношению к тем пустякам, о которых говорил Базаров и они пугали публику 60-х годов; вы — нигилист мира, мировой нигилист, нигилист тех степеней, которые переходят в бесовщину, отчего он и разразился не конспиративными квартирами, а… детоумерщвлением. Толстой только рисует сцену и плачет; плачет и говорит, шамкая шестидесятилетними губами:

— Ничего не понимаю в мире. Матери рыдают о возлюбленных детях своих, но какой-то страх гонит их, и с рыданиями они бросают их. Младенец спас мать, еще лежа в чреве ее, когда она бежала за поездом; но вот она родила — и своего избавителя от смерти предает смерти. Не понимаю. Я старик; ничего не понимаю. Но я чувствую, что нет Бога в мире, и я отрекаюсь от мира.

Тут поспевает и слово Никанора: «Мы, ученые аскеты, — выразители мирового пессимизма»… «Не верю: помози, Боже, моему неверию»*.

______________________

* Поразительны слова и тон этих слов: «Вся сила страдания, какая только дана монаху от природы, кидается на один центр — на него самого и приливом болезни к одному жизненному пункту поражает его жестоко, иногда прямо насмерть. Это и есть монашеское самоболение. И блажен тот из черной братии, кто силен, кто приобрел от юности навык, кого Бог не оставил благодетельным даром духовного искусства, а ангел-хранитель неотступностью своих внушений указывает опереться на Бога и Церковь, опереться даже без веры и надежды на стену церковную. Я употребляю слова выболенные, да! Я знал монаха, который от боли души не спал четырнадцать дней и ночей. Это чудо, но верно… Я знал монаха, превосходнейшего человека, который, страдая собственно болями ума, выразился так: «Правда, становится подчас понятен Иван Иванович Лобовиков» (самоубийца-профессор). Иначе сказать, понятна логика самоубийства. Да, понятна. И мучится монах в душе прирожденными ей усилиями помирить злую необходимость, явно царящую везде и над всем, от беспредельности звездных миров и до ничтожной песчинки человека, с царством благой свободы, которую человек волей-неволей силится перенести из центра своего духа на престол вечности, для которой царствующий всюду злой рок служит только послушным орудием и покорным подношением? А христианский мыслитель, вроде ученого монаха, перед неприступностью этих вопросов или падает в изнеможении и, разорвав ярмо веры, закусив удила, неистово бежит к гибели, как бы гонимый роком, или, переживая страшные, неведомые другим, томления духа, верный завету крещения и символу спасающей веры, верный иноческому обету и священнической присяге, с душой, иногда прискорбной даже до смерти, припадая лицом и духом долу, молится евангелическою, символическою, общечеловеческою молитвою: верую, Господи, помози моему неверию — и, поддерживаемый Божиею благодатью, хотя и малу имать силу, соблюдает слово Христово и не отвергает имени Христова (NB. До чего, до каких бездн, краев доходит дело!) и пребывает верен возложенной на него борьбе даже до смерти. Вот что я называю мировой скорбью нашей эпохи и вот почему называю ученых (сознательных) монахов первыми носителями этой мировой скорби» (напечатано впервые в «Русском Обозрении» 1896 г., кн. 1-3; г. Мирянин цитирует это место в № 26 «Русского Труда»). Здесь, кажется, слова утешения и оговорок — слабы, и центр, громада «я», укор сердца падает в вопль: » Не… не… не… » (отрицания). Еп. Никанор называет это «мировым пессимизмом» и едва ли искусно его приписывает, в Записках, служебному пассивному положению; я же думаю, что тут мировой нигилизм, отчаяние любящего сердца, которое взялось и не смогло » возненавидеть мир«; да притом любящего «в корнях» и возненавидевшего «в корнях» же. Да, это довольно «корневое» дело, где-то в «туманностях небесных», из которых «образуются миры». Но, в общем, отрывок читать страшно и едва ли «душеспасительно». Так вот к каким «пессимистам» попал мир в руки. Ну и что, если бы им дать власть исполнения, силу лететь? Ведь уж тут и Григорий VII, и Иннокентий III, и «вся, еже с ними» предначертано; и «только бы лететь, да забор высок»; натолкнулся на какого-то «чиновничка» духовного ведомства и упал! «Двенадцать ночей после того не спал». В. Р-в.

______________________

Какой вопль! Да чему же и веровать? Мировая горечь. Мировое отчаяние: ибо когда уже мать, рыдая от жалости, умерщвляет младенца, то… то уместен вопрос Кириллова («Бесы» Достоевского):

«Мне кажется, самые законы нашей планеты — ложь, и земля наша — ложь, и весь мир — дьяволов водевиль«.

По философии я — минус-.

По богословию — изнанка Божества.

Короче, — я ничто, я — жизни отрицанье…

Так определяет себя cатана в «Дон Жуане» гр. Алексея Толстого. Конечно, это не богослов определил, но и богослов и философ поддержат поэта в этом определении потусветной черной трансцендентности. Не было предложено схватить поэта и ввергнуть в темницу за ересь, хотя, вероятно, множество духовных читали и это стихотворение автора «Иоанна Дамаскина». Да и Филарет, когда прочел стихотворение Пушкина:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь — зачем ты мне дана?

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал…

когда он прочел это, то ответил:

Не напрасно, не случайно

Жизнь — от Бога мне дана…


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]