20


[ — Закат Евpопы. Обрaз и дейcтвитeльнocтьГЛАВА ПЯТАЯ КАРТИНА ДУШИ И ЧУВСТВО ЖИЗНИII БУДДИЗМ, СТОИЦИЗМ. СОЦИАЛИЗМ]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Остается сказать еще одно слово об истории философии, морфология которой представляет собой проблему, которая

даже не была открыта, не говоря уже о ее разрешении.

Одной общей философии не существует; у каждой культуры своя собственная философия; она есть часть ее общей символики выражения, уголок осуществленной душевности. Как феномен она соответствует мирам форм математики и больших искусств. Ее концепции стоят рядом с решающими созданиями искусства: «Божественной Комедией», «Парсифалем», трагедиями Эсхила. Ее системы обладают стилем. Несмотря на внешнюю связь с научным познанием, они — свободные порождения творческих умов. Но каждая культура имеет также свою философию подъема и падения, известный метафизический период, когда жизнь еще несет в себе хаос и творит из своей полноты образы мира, и период этический,

когда истощенная жизнь принуждена думать о самой себе и

употреблять остатки творчества на вопросы дня. Первая принадлежит к высшим деяниям культуры: брахманская, ионическая философия, философия барокко. Вторая есть порождение цивилизации и ограничивает свое применение районами

482

больших городов и формой существования-интеллектуальных людей. В одной — откровение жизни, другая берет жизнь —

с внешней стороны — как объект. В первой мы видим тесный ряд великих образов, от Анаксимандра до Платона и от Де-

карта до Канта. В них аполлоновская и фаустовская духовность проницает вселенную и старается овладеть ее тайнами. Несмотря на пользование логикой и всеми ее тончайшими средствами, в основании всех этих созданий глубочайшей непосредственности лежит интуиция, которой все подчиняется. Еще Кантова система в своих глубочайших чертах была провидена и только потом фиксирована и приведена в порядок при помощи логических и систематических принципов.

Доказательством этому служит отношение к математике,

смысл которой, как непосредственной интуиции ставшего —

через концепцию идеи числа, тип которого всегда существен

для одной только культуры, — выяснен мною здесь впервые.

Кто не вник в мир форм чисел, кто как символы не переживает их внутри себя, тот не метафизик. Действительно, великие философы эпохи барокко — Декарт, Паскаль, Гоббс, Лейбниц — создали анализ, и такая же роль принадлежит досократикам и Платону. Лейбниц рядом с Ньютоном и Гауссом, Платон и Пифагор рядом с Архимедом — это вершины математического развития. Но уже Кант лишен значения как математик. Он не проник в тонкости тогдашнего счисления бесконечно малых величин, равно как и не понял аксиоматику Лейбница. В этом он похож на своего «современника» Аристотеля, который был также дилетантом «in mathematicis», и с тех пор ни один философ не числится среди математиков. Кант очень неудачно подбирает геометрические доказательства для своей теории познания, и «Критика чистого разума» показывает, что для него действительно живой была только элементарная математика, каковое обстоятельство сильно послужило во вред его теории времени и пространства, для которой была бы желательна поверка при помощи сложнейших вопросов счисления бесконечно малых. Наконец Фихте, Гегель, Шеллинг совсем не были математиками, равно как Зенон и Эпикур. Слабость Шопенгауэра в этом отношении близка к ограниченности, не говоря уже о диковинных опытах Ницше. Но и это также «возврат к природе». Вместе с миром числовых форм было утрачено большое предание. С этих пор отсутствует не только тектоника систем, но даже и то, что можно назвать большим стилем мышления. Шопенгауэр называл сам себя случайным мыслителем. Вспомним о взаимоотношениях математики с пластикой и музыкой. Кант и Платон стоят у порога. Начинается

483

«философия без математики». Этика намеревается перерасти свою роль как части абстрактной теории. С этих пор этика

делается самой философией, которая включает другие области; это значит: не макрокосм, а практическая жизнь становится центром исследования. Горизонт сузился. Жажда чистого мышления слабеет. Метафизика — вчерашняя госпожа — сегодня становится служанкой. Ее роль сводится к постройке фундамента, на котором зиждется практическое мышление. Сам фундамент становится все более излишним. Метафизическим, непрактичным, «камнем вместо хлеба» перестают заниматься и высмеивают. У Шопенгауэра три первые книги существуют ради четвертой. Кант только думал, что у него дело обстоит так же. Фактически для него центр творения еще чистый, а не практический разум. Буквально также разделяется античная философия до и после Аристотеля; там широкое восприятие космоса, слегка обогащенное формальной этикой, здесь — сама этика, как программа, как потребность на базисе поверхностной, мимоходом конципированной метафизики. Чувствуется, что отсутствие логической совестливости, с каким, например, Ницше быстро набрасывает подобные теории, совершенно не в силах понизить ценность самой философии.

Как известно, Шопенгауэр («Парерга и паралипомена»,

§ 656) пришел не от своей метафизики к пессимизму, а обратно, от пессимизма, который охватил его в 17-летнем возрасте, к конструкции своей системы. Шоу, очень важный свидетель, обращает в «Мыслях Ибсена», внимание на то, что вполне возможно заимствовать — как он выражается — у Шопенгауэра его философию, одновременно отвергая его метафизику. Таким образом инстинктивно выделяется та сторона, благодаря которой он был первым мыслителем нового времени, и та, которая по устаревшей традиции продолжала считаться необходимой частью философии. Никто не подумал бы произвести это разделение у Канта. Оно бы и не удалось. Относительно Ницше легко установить, что его «философия»

была внутренним очень ранним переживанием, тогда как то,

что ему требовалось из метафизики, он быстро и не вполне удовлетворительно пополнил с помощью нескольких книг, и даже не сумел точно изложить свое этическое учение. Совершенно такое же смешение напластованных мыслей живых и современных и мыслей метафизических, требуемых привычкой, можно найти у Эпикура и у стоиков. Это явление не оставляет никакого сомнения относительно сущности цивилизованной философии.

484

Метафизика истощила свои возможности. Мировой город окончательно покорил деревню, и его дух образует теперь

собственную, неизбежно направленную на внешнее, механическую, бездушную теорию. Не без основания вводится теперь в словоупотребление «мозг» вместо «душа». И так как в западноевропейском мозгу воля к власти, тираническое направление к будущему и организации целого стремится к практическому выражению, то этика, теряя из виду метафизическое прошлое, принимает политико-экономический характер. Ведущая свое начало от Гегеля и Шопенгауэра, философия современности, поскольку она отражает дух времени — чего нельзя сказать, например, про Лотце и Гербарта, — есть критика общества.

То внимание, которое стоик уделяет собственному телу,

???? западный человек посвящает общественному телу. Не

случайно, что социализм (Маркс, Энгельс), анархизм (Штирнер) и проблематика социальной драмы (Хеббель) вышли из школы Гегеля. Социализм есть превращенная в этическое, именно императивное, политическая экономия. Вплоть до Канта, пока существовала метафизика большого стиля, политическая экономия оставалась наукой. Как только «философия» совпала с практической этикой, эта последняя стала вместо математики нормативным принципом мирового мышления.

Философ не свободен выбирать свои темы, и темы философии отнюдь не одни и те же повсюду. Вечных вопросов нет, есть только вопросы, почувствованные и выдвинутые из бытия исторически индивидуального человечества, из бытия какой-нибудь отдельной культуры. «Все преходящее есть только подобие», — то же можно сказать про всякую настоящую философию, как духовное выражение этого бытия, как осуществление душевных возможностей в мире форм понятий, мыслей, интуиций, соединенных в живом явлении ее создателя. И каждая такая философия, с первого до последнего слова, от абстрактнейшей темы до самых личных характерных черт — как нечто ставшее, как нечто проецированное из души в мир, из царства свободы — в царство неизбежности, из непосредственно живущего — в область пространственно-логического — есть чистый символ исторически ограниченного вида человечества и, следовательно, есть нечто преходящее, обладающее определенным темпом и определенной жизненной длительностью. Поэтому в выборе темы лежит строгая неизбежность. У каждой эпохи имеется своя тема, обладающая значением только для нее, и ни для какой другой. Не ошибаться в выборе темы — вот признак прирожденного

485

философа. То, что остается от философии после прекращения продуктивности, лишено значения; это- профессиональная на-

ука, скучное нагромождение систематических и предметных тонкостей.

Вот почему философия XIX в. в. смысле продуктивности есть только этика, только критика общественного уклада, и

ничего больше. Поэтому, кроме практиков, самыми значительными представителями ее — и это соответствует фаустовской активности — являются драматурги, рядом с которыми совершенно сходят на нет все присяжные философы с их логикой, психологией и систематикой. Только благодаря тому обстоятельству, что эти мелкие люди, только ученые, постоянно писали» также и историю философии — и какую историю! — перечень лиц и «выводов», — случилось так, что теперь никто не знает, что такое история философии и чем она могла бы быть.

Поэтому глубокое органическое единство мышления этой

эпохи никем не было понято. Ее философскую сущность можно привести в. формулу, спросив себя, в чем и в какой степени Шоу является учеником и завершителем Ницше. Это сопоставление отнюдь не должно быть понято иронически. Мыслителем я называю того, кто является представителем своего времени и сводит в окончательные духовные формы живое содержание эпохи (имеющее очень мало или совсем не имеющее ничего общего с актуальностью). В своем анализе Греции Ницше постольку мыслитель, а не только филолог или непринужденный собеседник, поскольку он под этой маской дает образ своей проблемы декаданса. В своих комедиях Шоу постольку мыслитель, а не просто экономист и журналист, поскольку его проблемы могли бы быть выражены также и в античной формулировке. Надо только уметь отличать существенную их сторону от внешней тенденции. Шоу — единственный значительный мыслитель, который последовательно пошел по следам подлинного Ницше, а именно как продуктивный критик западной морали, тогда как, с другой стороны, он в качестве поэта довел до последних итогов деятельность Ибсена и в своих пьесах отказался от остатка художественного создания образов ради дискуссии, причем, конечно, понятия «мыслитель» и «поэт» применимы к этому последнему и уже несколько отмеченному признаком эпигонства члену ряда все же не без некоторой иронии, даже если предварительно учесть разницу между немецким и английским духом, между последним отзвуком поздней, почти подземной культуры, которая внезапно обнаружилась в Ницше, и законченной в себе, чисто мозговой цивилизацией, между

486

орлиной перспективой, к которой постоянно устремляется

Ницше, и лягушачьей перспективой, за которую с ограниченным удовлетворением держится Шоу.

Ницше был всегда и во всем учеником материалистических десятилетий, поскольку запоздавший романтик не влиял в нем на стиль, тон и приемы его философии. Его неудержимо привлекают к Шопенгауэру — хотя причину этого не сознавал ни он сам и никто из последующих до сего дня — как раз тот элемент учения последнего, в котором Шопенгауэр разрушал метафизику большого стиля и невольно пародировал своего учителя Канта, иначе говоря, подмена всех глубоких понятий барокко массивной осязаемостью и механичностью. Кант говорит в немногих словах, за которым скрывается огромная, труднодоступная интуиция, о мире как явлении; у Шопенгауэра взамен этого мы видим мир как мозговой феномен. В нем осуществляется превращение трагической философии в философское плебейство. Достаточно привести одну цитату. В «Мире как воле и представлении» (II, глава 19) сказано: «Воля, как вещь в себе, составляет внутреннюю, истинную и неразрушимую сущность человека: сама же в себе она бессознательна. Потому что сознание обусловлено интеллектом, а он есть только акциденция нашего существа; интеллект есть функция нашего мозга, который вместе со связанными с ним нервами и спинным мозгом есть плод, продукт, даже постольку паразит остального организма, поскольку он не участвует непосредственно во внутренних процессах

последнего, а служит цели самосохранения только тем, что

регулирует отношения внутренних процессов к внешнему миру». Это прямо-таки основной принцип самого мелкого материализма. Недаром Шопенгауэр, как некогда Руссо, учился у английских сенсуалистов. У них он почерпнул превратное понимание Канта в духе утилитарного модернизма больших городов. Интеллект, как орудие воли к жизни *, как оружие в борьбе за существование, то, что Шоу вылил в грубоватую драматическую форму, а Бергсон в эпигонскую комбинированную из немецких мыслителей систему, — вот тот мировой аспект философии Шопенгауэра, который и сделал его при появлении главного произведения Дарвина (1859 г.) сразу модным философом. В противоположность Шеллингу, Гегелю и Фихте, он был единственным мыслителем, чьи метафизические формулы воспринимались без затруднения духовным

* Мы встречаем у него также крайне современную идею о том, что бессознательные инстинктивные жизненные акты дают совершенные результаты в то время, как интеллект способен только на мелкие неудачные попытки (том II, гл. 20).

487

средним сословием. Ясность его писаний, который он так гордился, грозит каждую минуту оказаться тривиальностью. Таким образом делалось возможным усвоить себе все цивилизованное мировоззрение, не отказываясь от формул, распространяющих вокруг себя атмосферу глубокомыслия и исключительности. Его система есть предвосхищенный дарвинизм, для которого язык Канта и понятия индусов служат только костюмом. В его книге «О воле в природе» (1835) мы уже находим борьбу в природе за самоутверждение, находим человеческий интеллект, как самое действительное оружие этой борьбы, половое влечение, как бессознательный выбор, руководимый биологическим интересом.

Это то учение, которое Дарвин с сенсационным успехом окружным путем, через Гегеля и Мальтуса, внес в полном объеме в картину животного мира. Политико-экономическое происхождение дарвинизма, — которое уяснят себе только в будущем, когда люди перестанут быть дарвинистами по инстинкту, становясь ими даже прежде чем «Происхождение видов» делает их таковыми по убеждению, — блестяще доказывается тем фактом, что система эта, построенная на основании сходства высших животных с человеком, уже не подходит для растительного царства и превращается в нелепость, когда ее хотят применить со всеми ее волевыми тенденциями (искусственный подбор, mimicry) к простейшим органическим

формам. Западный биолог, подобрав в известном порядке несколько фактов и изъяснив их на наглядных примерах таким

образом, чтобы они соответствовали его историко-динамическому основному чувству «развития», называет это — «доказать». «Дарвинизм», т. е. известная сумма очень разнообразных. противоречащих друг другу воззрений, общей чертой которых является только применение принципа причинности к живущему, следовательно, метод, а не результат, был известен во всех подробностях уже в XVIII столетии. Уже в 1754 г. Руссо защищает теорию происхождения от обезьяны. От Дарвина идет только манчестерская система, популярность которой объясняется скрытым политическим содержанием.

Здесь обнаруживается духовное единство столетия. От Шопенгауэра до Шоу, все, сами того не подозревая, давали форму одним и тем же принципам. Ими всеми руководит идея развития, даже теми, кто, подобно Хеббелю, не знали

* В главе «О метафизике половой любви» (II, 44) мысль о половом

подборе как средстве поддерживания вида в полной мере предвосхищена у Дарвина.

488

ничего о Дарвине, притом идея развития не в глубоком гетевском понимании, а в плоском цивилизованном, носящем следы то политико-экономической, то биологической обработки. Внутри самой идеи развития, которая является насквозь фаустовской и в строгой противоположности вневременной аристотельской энтелехии обнаруживает страстное стремление к бесконечному будущему, обнаруживает волю и цель, которая представляет собой a priori форму нашего созерцания природы и не нуждается в том, чтобы ее отрывали и возводили в закон, потому что она имманентна фаустовскому духу — и притом только ему одному, — внутри ее самой также произошел переход от культуры к цивилизации. У Гёте, который в этом отношении принадлежит к барокко, идея эта возвышенна, у Дарвина — плоска, у Гёте — органична, у Дарвина — механистична; у первого она есть переживание и интуиция, у последнего — познание и закон. Там она именуется внутренним завершением, здесь — «прогрессом». Дарвинова борьба за существование, которую он вносит в природу, а не извлекает из нее, есть только плебейская формулировка того исконного чувства, которое в шекспировских трагедиях сталкивает большие действительности друг с другом. То, что там внутренне созерцается, ощущается и осуществляется в образах как судьба, здесь было понято как причинное сцепление и приведено в утилитарную поверхностную систему. И вот эта система, а не то древнее прачувство, лежит в основе речей Заратустры, трагики «Привидений» и проблематики «Кольца Нибелунгов». Вся разница в том, что Шопенгауэр, которому следует Вагнер, как первый открывший, был охвачен ужасом перед собственным познанием — и в этом корень его пессимизма, нашедшего в музыке «Тристана» высшее выражение, — тогда как позднейшие во главе с Ницше вдохновлялись этим познанием, притом нередко несколько насильственно.

В разрыве Ницше с Вагнером, этом последнем событии в

области немецкого духа, обладающем известным величием,

скрывается переход Ницше от одного учителя к другому, его

уход от Шопенгауэра к Дарвину, от метафизического к физиологическому формулированию того же мирочувствования, от отрицания к утверждению аспекта, признаваемого обоими, а именно воли к жизни, которая идентична с борьбой за существование. В работе «Шопенгауэр как воспитатель» слово «развитие» обозначает еще внутреннее созревание; сверхчеловек есть продукт механической «эволюции». Таким образом, «Заратустра» стал этическим, возникнув из бессознательного противоречия «Парсифалю» и художественно

489

испытывал влияние последнего, являясь плодом ревности одного провозвестника к другому.

Но Ницше был также социалистом, сам того не ведая. Не

его боевые лозунги, а его инстинкты были социалистические,

императивные, практические, направленные к физиологическому «спасению человечества», о чем Гете и Кант никогда и не думали. Материализм, социализм и. дарвинизм разделимы только искусственно и внешне. Таким образом оказалось возможным для Шоу ввести только маленькое и даже последовательное изменение в тенденции господской морали и воспитания сверхчеловека, чтобы сохранить неприкосновенными принципы своего социализма в третьем акте «Человека и Сверхчеловека», одного из самых сильных и показательных произведений конца эпохи. Бесцеремонно, ясно, с полным сознанием своей тривиальности, Шоу высказывает здесь именно то, что должно было быть раньше сказано со всей вагнеровской театральностью и романтической расплывчатостью в неосуществленных частях «Заратустры». Надо только уметь проследить соответствующие практические, вызываемые структурой современной общественной жизни предпосылки и следствия хода мыслей Ницше. Он применяет неопределенные обороты, вроде «новые ценности», «сверхчеловек», «дух земли», и остерегается или боится формулировать их более ясно. Шоу это делает. Ницше замечает, что дарвинистическая идея сверхчеловека наводит на понятие «искусственного подбора, разведения (воспитания)», но он ограничивается звонкой фразой. Шоу спрашивает — потому что бесцельно говорить, не имея в виду осуществить на деле, — как это

должно произойти, и приходит к заключению, что человечество должно превратиться в своего рода конный завод. Но это именно и есть вывод «Заратустры», который сам Ницше не имел мужества — пускай мужества безвкусия — высказать. Кто говорит о разведении, весьма материалистическом и утилитарном понятии, которое делает брак сексуальным учреждением в интересах общества и с точки зрения физиологической цели, тот обязан дать ответ, кто, по отношению какого объекта и как должен это делать. Однако романтическое отвращение Ницше к прозаическим в высшей степени социальным следствиям, страх подвергнуть испытанию свои поэтические утопии путем сопоставления с реальными условиями заставили его умолчать о том обстоятельстве, что все его позитивное учение, как происходящее от дарвинизма, предпосылает в качестве средства осуществления социализм, притом социалистическое принудительное государство, что всякому систематическому разведению высшего класса, людей должен

490

предшествовать строго социалистический общественный порядок и что эта «дионисийская идея», коль здесь речь идет об

общественном действии, а не о частной жизни уединенных

мыслителей, демократична, в какую бы сторону ее ни поворачивали. Здесь динамическая этика со своим догматом «ты должен» достигает своего апогея: чтобы возложить на мир форму своей воли, фаустовский человек жертвует собой.

Уже Шопенгауэр говорил о стадном человеке, как о массовом продукте производства природы. Воспитание сверхчеловека вытекает из понятия искусственного подбора. Ницше, когда писал афоризмы, был учеником Дарвина, но уже сам Дарвин видоизменил теорию развития XVIII в. при помощи политико-экономических тенденций, которые заимствовал у своего учителя Мальтуса и перенес в мир высших животных. Дарвинизм есть социально-политическая концепция. Мальтус изучил фабричную промышленность Ланкастера, и применение всей его системы, притом в приложении к человеку, а не к животным, мы уже находим в «Истории английской цивилизации» Бокля (1857).

Итак, «господская мораль» последнего романтика проистекает замечательным, но в высшей степени показательным для духа времени путем из источника всей интеллектуальной современности, из атмосферы английской машинной промышленности. Маккиавелизм, слишком часто прославляемый Ницше как феномен Ренессанса, и сродство которого с дарвиновским понятием «mimicry» не следует упускать из виду, тогда же подвергся разбору в «Капитале» Маркса — другого знаменитого ученика Мальтуса, — и подготовительная ступень к этой основной книге политического (не этического) социализма, начавшей выходить с 1867 г., а именно работа «О

критике политической экономии», появилась одновременно с

главным произведением Дарвина. Такова генеалогия господской морали. «Воля к власти», перенесенная в реальные, политические, экономические условия, нашла свое самое сильное выражение в пьесе «Майор Барбара» («Солдат армии спасения») Шоу. Конечно, Ницше как личность стоит во главе этого ряда этиков, но здесь партийный политик Шоу как мыслитель становится с ним в один ряд. «Воля к власти» представлена теперь обоими полюсами общественной жизни, рабочим классом и большими финансовыми и интеллектуальными деятелями, гораздо решительнее, чем некогда каким-нибудь Борджиа. Миллиардер Ундершэфт в этой лучшей из комедий Шоу — это и есть сверхчеловек. Конечно, романтик Ницше не узнал бы своего идеала. Он всегда говорил о переоценке, о философии будущего, конечно, западного

491

будущего, а не китайского или африканского, но когда его вечно расплывающиеся в дионисийских далях мысли действительно уплотнились в осязаемые образы, то «Воля к власти» представилась ему в виде кинжала и яда, а не забастовки и энергии капитала. Тем не менее он утверждал, что идея воли к власти открылась ему в первый раз во время войны 1870 г. при виде идущих в бой прусских полков.

Вся драматика этой эпохи — уже не поэзия в старом

культурном смысле, а практическая конструкция, дебатирование и доказательство; театральная сцена рассматривается как «моральное учреждение». Сам Ницше неоднократно склоняются к драматическому изложению своих мыслей. Рихард Вагнер вложил в свои драмы цикла «Нибелунгов», в особенности в первоначальную редакцию их около 1850 г., свои социально-революционные идеи, и Зигфрид, обходным путем художественного и внехудожественного развития, остался даже в законченном «Кольце» воплощением «4-го сословия», Фафнир — воплощением капитализма, а Брунгильда — воплощением «свободной женщины». Музыку к половому подбору, теория которого, т. е. «происхождение видов», появилась в 1859 г., мы находим именно в третьем акте «Зигфрида» и в «Тристане». Отнюдь не случайно, что Вагнер, Хеббель и Ибсен предприняли почти одновременно драматическую обработку сюжета «Нибелунгов». Хеббель, познакомившись в Париже с сочинениями фр. Энгельса, выражает свое удивление (письмо от 2-го апреля 1844 г.) по поводу того, что он понял социальный принцип эпохи, который он тогда собирался изобразить в драме под заглавием «В некое время», совершенно так же, как автор «Коммунистического манифеста», а при первом знакомстве с Шопенгауэром (письмо от 29 марта 1857 г.) он был поражен сродством «Мира как воли и представления» с теми тенденциями, которые он положил в основу своего «Олоферна» и «Ирода и Мариамны». Дневники Хеббеля, важнейшая часть которых написана между 1835 и 1845 г., — одно из глубочайших философских созданий эпохи, хотя сам автор совершенно не подозревают этого. Мы не будем удивлены, если найдем целые его фразы буквально повторенными у Ницше, хотя этот последний его никогда не знал и только в лучшие свои моменты мог стать с ним наравне.

Я привожу здесь обзор подлинной философии XIX столетия, единственная и подлинная тема которой есть концепция воли к власти, в ее цивилизованно-интеллектуальном образе, как воля к жизни, как жизненная сила, как практически-динамический принцип, как понятие или драматический образ.

492

Эпоха, завершенная Шоу, есть период увядания

(climacterium) западной духовности и соответствует античному времени между 350–250 гг. Все остальное, говоря словами Шопенгауэра, профессорская философия профессоров философии.

1819 г. Шопенгауэр. «Мир как воля и представление»: воля к жизни первый раз поставлена в центр, как единственная реальность («исконная сила»), но под влиянием предшествующего идеализма еще рекомендуется ее отрицание.

1836 г. Шопенгауэр. «О воле в природе»: предвосхищение

дарвинизма в метафизическом облачении.

1840 г. Прудон. «Qivest-се que c’est la propriete!»: основоположение анархизма.

1841 г. Хеббель. «Юдифь»: первая драматическая концепция «новой женщины» и «сверхчеловека» (Олоферн). — Фейербах. «Сущность христианства».

1844 г. Энгельс. «Очерк критики политической экономии»:

основоположение материалистического понимания истории.

— Хеббель. «Мария Магдалина»: первая социальная драма.

1847 г. Маркс. «Нищета философии»: синтез Гегеля и

Мальтуса. Эти года — решающая эпоха, когда политическая

экономия начинает господствовать над социальной этикой и

биологией.

1848 г. Вагнер. «Смерть Зигфрида»: Зигфрид как социально-этический революционер; клад Фафнира — символ капитализма.

1850 г. Вагнер. «Искусство и климат»: сексуальная проблема.

1850–1858 гг. Обработка цикла «Нибелунгов» Вагнером,

Хеббелем, Ибсеном.

1859 г. Символическое совпадение: Дарвин «Происхождение видов путем естественного подбора» (применение политической экономии к биологии) и «Тристан и Изольда» —

Маркс «К критике политической экономии».

1865 г. Дюринг. «Ценность жизни». Книга редко упоминаемая, но имевшая сильнейшее влияние на ближайшее поколение.

1867 г. Ибсен. «Бранд» и «Капитал» Маркса.

1878 г. Вагнер. «Парсифаль»: первое растворение материализма в мистицизме.

1879 г. Ибсен. «Нора».

1881 г. Ницше. «Утренняя заря»: переход от Шопенгауэра к Дарвину, мораль как биологический феномен.

493

1883 г. «Заратустра»: воля к власти, но в романтическо-филологическом облачении.

1886 г. «Росмерсхольм» («Благородные») и «По ту сторону добра и зла».

1887-88 гг. Стриндберг. «Отец» и «Юлия».

1890 г. Приближающийся конец эпохи: религиозные произведения Стриндберга, символические- Ибсена.

1896 г. Ибсен. «Джон Габриэль Боркман».

1898 г. Стриндберг. «На пути в Дамаск».

С 1900 г. Последние явления.

1903 г. Вейнингер. «Пол и Характер»: единственная серьезная попытка вновь оживить для переживаемой эпохи Канта путем сопоставления с Вагнером и Ибсеном.

1903 г. Шоу. «Человек и сверхчеловек»: последний синтез

Дарвина и Ницше.

1905. «Майор Барбара» («Солдат армии спасения»): тип

сверхчеловека, сведенный к его хозяйственно-политическому

источнику.

Этим вслед за метафизическим периодом истощился и этический. Этический социализм, подготовленный Фихте, Гегелем и Гумбольдтом, достиг своего самого страстного величия в средине XIX столетия. В конце этого столетия он уже был в стадии повторения, а в XX в., сохранив слово социализм, на место этической философии, которая только для эпигонов представляется незаконченной, поставил практику экономических злободневных вопросов. Миронастроение Запада остается социалистическим, но его теория перестает быть проблемой. Имеется возможность третьего и последнего рода западной философии — историко-психологический скептицизм. Тайна мира представляется последовательно в виде проблемы познания, проблемы ценности и проблемы формы. Кант смотрел на этику как на объект познания, XIX столетие считало познание объектом оценки. Скептик признал бы и то и другое за исторические феномены.


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]