11


[ — Закат Евpопы. Обрaз и дейcтвитeльнocтьГЛАВА ШЕСТАЯ ФАУСТОВСКОЕ И АПОЛЛОНОВСКОЕ ПОЗНАНИЕ ПРИРОДЫ]
[ПРЕДЫДУЩАЯ СТРАНИЦА.] [СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]

Эти взаимоотношения бесконечно важны, так как они объясняют первенствующую роль физики в конце культуры и ее растущую тиранию над поздним городским духом — в виде причудливого феномена «естественно-исторического научного мировоззрения». Но они объясняют также предопределенный ход развития всякой физики, которая на пути к чистой архимедовской статике или чистой современной динамике делается все менее душевной, все более интеллектуальной, более атеистичной. В этих пределах существует естественное сродство между каждой созревшей физикой и той религией, из интуитивных форм мира которой первая первоначально произошла. Каждое «современное миросозерцание» есть физика, есть заключенный в числа и понятия пантеизм. Как си льна склонность к мифотворчеству даже в позднейшей душе, видно по ее последнему созданию, по физической мифологии, где научный дух покоряется ее целям. Всякое учение об атомах есть миф, кинетическая теория газов — такой же миф, как «Эдда». Скальд ли, или ученый в каждом отдельном случае является посредником, это зависит от стадии.

Всякая живая духовность религиозна, имеет религию, сознательно или бессознательно. Ее религия в том, что она, т. е. духовность, вообще существует, находится в становлении, развивается и осуществляет себя. Она не может по выбору быть иррелигиозной. Она может только тешиться этой мыслью, как это было во Флоренции времен Медичи. Но человек мировых городов иррелигиозен. Это принадлежит к его сущности, это знаменует его историческое явление. Как бы ни стремился он из-за болезненного ощущения внутренней пустоты и нищенства серьезно стать религиозным, для него это невозможно. Всякая религиозность мирового города основана на самообмане. Распространявшаяся в Риме в позднюю императорскую эпоху религиозность показывает, что под корой иссякшей античности рождалось новое человечество. Римлянин времени М. Аврелия, бывший уже только по правовой традиции и по названию, а не душевно выражением античного бытия, жил в исполинском городе, как будто в деревне. Рим был только внешне, только материально мировым городом, но по внутреннему содержанию это было только обветшавшее, бездушное скопление домов, в которых ютилось чуждое население, глухо-деревенское и с примитивными формами жизни. Этому соответствовала совершенно примитивно-наивная религиозность.

За этот промежуток времени форма религиозности изменилась. Сущность религии открывалась аполлоновскому человеку в чувственно-пластическом культе. Он не знал ни

545

мистической тайны, ни обязательного догмата. Элевсинские мистерии не были тайным культом. Посвященным была запрещена — а в конце концов всякий, кто хотел, мог стать посвященным — профанация священнодействия, следовательно осквернение чувственного элемента. Эсхил подвергся обвинению за то, что сделал одежду элевсинских жрецов костюмом аттической сцены. Но для фаустовской души существенным был трансцендентный догмат, а не культ. Безбожным считалось противоречие какому-либо учению; здесь начало понятия ереси. По своей природе эта религия не могла допускать свободы совести — это противоречит динамике, воли к власти над душами. Свободомыслие в этом отношении не исключение. За кострами последовала гильотина, за сожжением книг — их замалчивание. У нас нет партии без склонности к инквизиции в той или иной форме. Но в античном мире безбожным считалось пренебрежение к культу —??????? в буквальном смысле — и здесь аполлоновская религия не терпела никакой свободы поведения. В обоих случаях веротерпимости поставлена граница, граница того, чего требовало богочувствование, и того, что оно запрещало.

В этом пункте позднеантичная философия и софистико-стоические теории (не стоическое миронастроение) сталкивались с религиозным чувствованием, и здесь афинский народ, тот афинский народ, который ставил алтари даже «неведомым» богам, — проявлял неумолимость испанской инквизиции. Достаточно вспомнить длинный ряд античных мыслителей и исторических личностей, которые были принесены в жертву сохранению святости культа. Сократ и Диагор были казнены за ’???????; Анаксагор, Протагор, Аристотель, Алкивиад должны были спасаться бегством. Число казненных за святотатство в одних только Афинах в течение десятилетий Пелопонесской войны насчитываются тысячами. После осуждения Протагора его сочинения разыскивались по домам и сжигались. В Риме исторически достоверные акты подобного рода начинаются в 181 г., когда распоряжением Сената публично были сожжены пифагорейские «Книги Нумы», и за этим непрерывно следуют случаи изгнания отдельных философов и целых школ, позднее — казни и торжественные сожжения тех книг, которые могли быть опасны для религии. К этой группе фактов относятся известия о четырехкратном разрушении консулами в течение одной только диктатуры Цезаря мест культа Исиды и приказ Тиверия выбросить изображения богини в Тибр. Непразднование дня рождения Цезаря подлежало наказанию. Отказ от жертвоприношения обожествленному императору был несомненным противлением

546

античному религиозному чувству. Во всех подобных случаях

речь идет об «атеизме», каким он рисовался античному богочувствованию и поскольку он проявлялся в теоретическом или практическом неуважении к культу. Кто не может в этих вопросах отрешиться от собственного западного ощущения, никогда не вникнет в сущность лежащего здесь в основе духовного феномена. Поэты и философы могли выдумывать мифы и изменять образы богов, сколько им было угодно. Догматическое истолкование чувственно данного предоставлялось на волю каждого. Можно было свободно выставлять богов в смешном виде в сатировой драме и комедиях — даже это не затрагивало их эвклидовского бытия, — но культа, пластического оформления богопочитания, никто не имел права касаться. Здесь был предел терпимости античного человека. Здесь была угроза самой сущности античной религии. Цезарь, совершенный скептик, проявлял кропотливую заботливость о восстановлении старых культов. Значит совсем не понимать утонченный дух начала империи, если считать за лицемерие тот факт, что люди этой эпохи, отнюдь не относясь серьезно ни к одному мифу, точно выполняли все обязанности государственного культа, прежде всего повсюду глубоко воспринимаемый культ императоров. Обратно: поэты и мыслители зрелой фаустовской культуры могли свободно «не ходя в церковь», уклоняться от исповеди, оставаться дома во

время процессий, жить в протестантской среде без всякой связи с церковными учреждениями; единственно, что им не разрешалось, это касаться догматических частностей. Это считалось опасным во всех вероисповеданиях и сектах (и еще раз подчеркиваю — также и в среде свободомыслящих). Пример римлянина-стоика, который набожно соблюдает, не веря в мифологию, сакральные формы, находит свою параллель в человеке эпохи просвещения, вроде Лессинга и Гёте, которые, не исполняя церковных обычаев, никогда не сомневались в «основных истинах веры».


[СЛЕДУЮЩАЯ СТРАНИЦА.]